Сергей Сергеевич Каринский (enzel) wrote,
Сергей Сергеевич Каринский
enzel

Categories:
КРАСНОСЕЛЬСКИЕ СКАЧКИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

Красносельские офицерские скачки были, пожалуй, главным военно-спортивным ритуалом Империи, проходившим в рамках ежегодных Красносельских сборов.

С 1765 г. окрестности Красного Села становятся регулярным местом военных учений, а с 1823 г. – постоянным местом летних сборов гвардии. С 1857 г. при императоре Александре II устанавливается традиция Высочайшего посещения скачек, каковая традиция, по-видимому, сохраняется до начала Великой войны. Программа скачек включала несколько разных состязаний, проходивших в один день. (см.: http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%98%D1%81%D1%82%D0%BE%D1%80%D0%B8%D1%8F_%D0%9A%D1%80%D0%B0%D1%81%D0%BD%D0%BE%D0%B3%D0%BE_%D0%A1%D0%B5%D0%BB%D0%B0, http://krasnoselmuseum.narod.ru/man.htm.) Как это выглядело в 1906 г. см.: http://humus.livejournal.com/4349393.html.

Разумеется, такое значительное событие, как Красносельские скачки, не могло не найти своего отражения и в русской литературе. Не претендуя на полноту списка, укажем на четыре произведения, вышедшие из-под пера одного артиллерийского поручика и двух кавалерийских генералов.

***

Классическое, основополагающее описание принадлежит, разумеется, гр. Л.Н.Толстому, уделившему ему несколько глав второй части романа «Анна Каренина» (1877):

«В день красносельских скачек Вронский раньше обыкновенного пришел съесть бифстек в общую залу артели полка. Ему не нужно было очень строго выдерживать себя, так как вес его как раз равнялся положенным четырем пудам с половиною; но надо было и не потолстеть, и потому он избегал мучного и сладкого. <…>

Временная конюшня, балаган из досок, была построена подле самого гипподрома, и туда вчера должна была быть приведена его лошадь. Он еще не видал ее. В эти последние дни он сам не ездил на проездку, а поручил тренеру и теперь решительно не знал, в каком состоянии пришла и была его лошадь. Едва он вышел из коляски, как конюх его (грум), так называемый мальчик, узнав еще издалека его коляску, вызвал тренера. Сухой англичанин в высоких сапогах и в короткой жакетке, с клочком волос, оставленным только под подбородком, неумелою походкой жокеев, растопыривая локти и раскачиваясь, вошел навстречу. <…>

В этот день было несколько скачек: скачка конвойных, потом двухверстная офицерская, четырехверстная и та скачка, в которой он скакал. <…>

Вронский оглянулся в последний раз на своих соперников. Он знал, что на езде он уже не увидит их. Двое уже ехали вперед к месту, откуда должны были пускать. Гальцин, один из опасных соперников и приятель Вронского, вертелся вокруг гнедого жеребца, не дававшегося садиться. Маленький лейб-гусар в узких рейтузах ехал галопом, согнувшись, как кот, на крупу, из желания подражать англичанам. Князь Кузовлев сидел бледный на своей кровной, Грабовского завода, кобыле, и англичанин вел ее под уздцы. Вронский и все его товарищи знали Кузовлева и его особенность «слабых» нервов и страшного самолюбия. Они знали, что он боялся всего, боялся ездить на фронтовой лошади: но теперь, именно потому, что это было страшно, потому что люди ломали себе шеи и что у каждого препятствия стояли доктор, лазаретная фура с нашитым крестом и сестрою милосердия, он решился скакать. Они встретились глазами, и Вронский ласково и одобрительно подмигнул ему. Одного только он не видел, главного соперника, Махотина на Гладиаторе. <…>

Всех офицеров скакало семнадцать человек. Скачки должны были происходить на большом четырехверстном эллиптической формы кругу пред беседкой. На этом кругу были устроены девять препятствий: река, большой, в два аршина, глухой барьер пред самою беседкой, канава сухая, канава с водою, косогор, ирландская банкетка, состоящая (одно из самых трудных препятствий) из вала, утыканного хворостом, за которым, не видная для лошади, была еще канава, так что лошадь должна была перепрыгнуть оба препятствия или убиться; потом еще две канавы с водою и одна сухая, — и конец скачки был против беседки. Но начинались скачки не с круга, а за сто сажен в стороне от него, и на этом расстоянии было первое препятствие — запруженная река в три аршина шириною, которую ездоки по произволу могли перепрыгивать или переезжать вброд. <…>

Большой барьер стоял пред самой царскою беседкой. Государь, и весь двор, и толпы народа — все смотрели на них — на него и на шедшего на лошадь дистанции впереди Махотина, когда они подходили к черту (так назывался глухой барьер). Вронский чувствовал эти направленные на него со всех сторон глаза, но он ничего не видел, кроме ушей и шеи своей лошади, бежавшей ему навстречу земли и крупа и белых ног Гладиатора, быстро отбивавших такт впереди его и остававшихся все в одном и том же расстоянии. Гладиатор поднялся, не стукнув ничем, взмахнув коротким хвостом и исчез из глаз Вронского.<…>

Только потому, что он чувствовал себя ближе к земле, и по особенной мягкости движенья Вронский знал, как много прибавила быстроты его лошадь. Канавку она перелетела, как бы не замечая. Она перелетела ее, как птица; но в это самое время Вронский, к ужасу своему, почувствовал, что, не поспев за движением лошади, он, сам не понимая как, сделал скверное, непростительное движение, опустившись на седло. Вдруг положение его изменилось, и он понял, что случилось что-то ужасное. Он не мог еще дать себе отчета о том, что случилось, как уже мелькнули подле самого его белые ноги рыжего жеребца, и Махотин на быстром скаку прошел мимо. Вронский касался одной ногой земли, и его лошадь валилась на эту ногу. Он едва успел выпростать ногу, как она упала на один бок, тяжело хрипя, и, делая, чтобы подняться, тщетные усилия своей тонкою потною шеей, она затрепыхаласъ на земле у его ног, как подстреленная птица. Неловкое движение, сделанное Вронским, сломало ей спину. <…>

Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие, неисправимое и такое, в котором виною сам.» (Л.Н.Толстой. Анна Каренина. Часть 2, гл. XIX-XXV - http://www.rvb.ru/tolstoy/01text/vol_8/0031_1.htm#ch101)

***

Ещё более подробно это же состязание, но происходящее уже в 1913 г., описано в романе П.Н.Краснова “Largo” (1928). Характерно, что перед началом описания автор снимает шляпу (он уже давно штатский литератор, а не кавалерийский генерал) перед тенью своего великого предшественника, проводя подробное сравнение случая своего героя Петрика Ранцева со случаем гр. Вронского:

«Четырехверстная скачка с препятствиями на Императорский приз и раздача призов за стрельбу из винтовок и орудий, за фехтовальный бой и за выездку лошадей завершала Красносельский лагерный сбор. После нее начинались подвижные сборы и маневры. Красное Село пустело.

Эта скачка безподобно, верно и точно, с мелочными переживаниями на ней ездоков и лошадей, описана графом Львом Николаевичем Толстым в романе «Анна Каренина». С тех пор — Толстой описывал семидесятые годы, — почти ничто в ней не изменилось. Только начиналась она не за речкой Лиговкой, которую скачущим у Толстого надо было переходить вброд, а в трехстах шагах от трибун, и прямо шла на батарею, или как ее называли по-прежнему — трибунен-шпрунг. Препятствия стали выше, солиднее, прочнее. Но за эти годы и сама кавалерия и взгляд в ней на спорт сильно изменились, и Петрик, в десятый раз перечитывавший описание скачек у Толстого, это особенно чувствовал.

У Толстого Вронский скакал так... между прочим. Имел деньги, купил готовую чистокровную лошадь и скакал на ней. Он и приехал на скачки за пять минут до посадки на лошадей. Он любил свою Фру-фру, он понимал ее, но разве была она для него тем, чем была Одалиска для Петрика!? Вронскому, если бы он взял приз — этот приз ничего не прибавил бы и ничего не убавил. Лишний случай кутнуть в собрании, покрасоваться собой. И то, что он сломал на прыжке спину лошади, для Вронского был тяжелый, но мимолетный эпизод, сейчас же заслоненный драмой его любви к Аннe. Петрик, переживая все то, что пережил Вронский, даже не мог себе представить, что было бы, если по его винe погибла его Одалиска. «Нет... лучше самому убиться», — несколько раз шептал он, прочитывая это мecто в романе и всякий раз волнуясь за Вронского. «Сто раз лучше, чище, благороднее — самому». И он содрогался, читая, как лежала и не могла встать Фру-фру Вронского.

Петрик скакал не для денег. Он мог больше наработать денег, если бы скакал в Коломягах, но он скачки с тотализатором считал недостойными офицера. Там играющая, азартная толпа. Там крики браво, апплодисменты, там могут быть — и свистки. А ни апплодировать, ни свистать толпа не смеет офицеру.

Императорский приз заносится в послужной список офицера. Это отличиe. Это награда. Это честь не только для офицера, взявшего приз, но это честь для его полка. Когда он, первым или вторым, подойдет к финишу — трубачи заиграют марш лейб-драгунского Мариенбургского полка — и все будут знать, что Мариенбургские драгуны взяли Императорский приз. Об этом будет напечатано в «приказе по Военному Ведомству», в «Русском Инвалиде» и в газетах — и вся Русская армия узнает, что в этом году Императорский приз взял штабс-ротмистр Ранцев лейб-драгунского Мариенбургского полка. И Петрику было важно не то, что он и есть Ранцев, а то, что этим прославится на всю Россию его полк, Мариенбургские драгуны! И это он их прославит.

Георгиевский крест, значок офицерской кавалерийской школы, медаль за спасение погибающих и императорский приз за стипль-чез — вот что с малых лет было мечтами Петрика. Не богатство, не власть, не любовь женщин, но эти четыре отличия, эти воинственные доказательства — храбрости, знания конного дела, жертвенной любви к ближнему и лихой удали — владели Петриком. Еще молил он у Бога об одном: умереть по-солдатски, на войне — «за Веру, Царя и Родину»…<…>

У Вронского в день скачек было много дел — он заехал к своей Фру-фру только на минуту, предоставив ее попечениям тренера-англичанина — и это Петрику казалось ужасным. Петрик был сам и тренер, и конюшенный мальчик, и жокей для своей Одалиски. Для нее он, при тяжелой лагерной работе, вставал со светом и «тренировал» и сушил свою Одалиску. И за эти утренние часы, когда еще бледно Красносельское солнце, спят и Главный и Авангардный лагери, и над Дудергофским озером стелется туман, закрывающий деревню Вилози, а Горская кажется плывущей над ним, Петрик так сжился с Одалиской, что он не мог представить себe, как это можно день скачек, ее скачек, провести иначе, как не с ней? <…>

Императрица в большой, белой шляпe, не шедшей к ее лицу, в длинном белом строгом платье стояла у перил балкона беседки и видимо волновалась. Ей предстояло сейчас раздавать призы наездникам за выездку лошадей. Призы — серебряные часы с золотыми орлами и тяжелыми серебряными цепочками, в кожаных футлярах — лежали на большом подносе перед ней. Великий князь и генерал-инспектор кавалерии, генерал Остроградский стояли подле, чтобы помогать ей. Государь стал за нею. <…>

Счастливый Петрик, еще румяный от скачки, от волнения, от счастья получить из рук Государя приз, с пакетом денег на груди под мундиром и с серебряным кубком в руке выскочил вслед за Свитой из Императорского павильона. Ура, сопровождавшее тяжелую большую машину Государя, быстро удалялось. За ней неслись автомобили чинов Государевой Свиты. Быстрый шел разъезд.

В ушах Петрика звучали слова Государя. С очаровательной улыбкой, заставившей улыбнуться и Петрика, Государь вспомнил, что их Мариенбургский полк «холостой» и спросил Петрика, есть ли в полку кто женатый. Был один — старый ротмистр — полковой квартирмейстер. — «Значит; — сказал Государь, — «держится полковая традиция?» — «Держится, Ваше Императорское Величество» — быстро ответил Петрик. — «Любовался вашей ездой, Ранцев», — сказал Государь, — «спасибо полку, что прислал такого молодца офицера на скачку на мой приз...» И, подав Петрику деньги и кубок, подошел к есаулу Попову, пришедшему третьим.» (П.Н.Краснов. Largo. Часть 2, гл. XXXII-XLII)

***

Наконец, ещё один кавалерист, ген. Г.И.Гончаренко (Ю.Галич), в рассказе от 1926 г. описывает скачку на Великокняжеский Кубок (гладкую, в отличие от скачки на Императорский приз), имевшую место примерно десятью годами ранее, когда ещё был жив в. кн. Владимир Александрович (1847-1909). В то время как П.Краснов почтительно склоняется перед тенью гр. Л.Толстого, Ю.Галич, со свойственной ему мягкой иронией, изображает среди участников скачки своего старшего товарища по оружию и перу, а в тот момент - соперника-соискателя:

«Приз был переходящий. И на протяжении многих лет двенадцать полков гвардейской конницы оспаривали право на окончательное завладение золотым «Кубком». Для этого требовалось одержать победу подряд в трёх ежегодно следовавших один за другим состязаниях.

Такого случая ещё не было, но мог быть.

Состязание на «Великокняжеский Кубок» происходило на красносельском скаковом поле обычно 15 июля, в день тезоименитства главнокомандующего. Двенадцать офицеров, по одному от каждого полка (гвардейской кавалерии – С.К.), принимало участие в этой скачке. Она была «гладкая», на дистанцию в четыре версты...<…>

Платформа «Скачки» и красносельский вокзал с утра кишели столичной толпой.

Вереницы экипажей, придворных и частных, легкие шарабаны, высокие двухколёсные брэки и простые извозчичьи дрожки, сопровождаемые кавалькадами офицеров, направлялись к скаковому полю.

Над обширной трибуной реяли флаги. Играли трубачи гвардейских полков. Море голов, пятна военных фуражек и кителей, светлые дамские туалеты, кружевные зонты и букеты цветов, женский смех, разговор, многозначительные улыбки сверкали, дрожали, переливались в ярких лучах июльского солнца.

Всё великосветское общество, перед тем как раствориться на два летние месяца в крымских и чернозёмных усадьбах, в подмосковных дворцах или рассеяться по лазурным берегам Средиземного моря, все артистки и демимонденки столицы... считали обязанностью присутствовать на этом парадном военном ристалище.

В центральной ложе, среди лиц императорской фамилии, высшего генералитета, адъютантов, придворных фрейлин и дам, сидел маститый великий князь – главнокомандующий, в форме своего шефского полка – гвардейских драгун (речь о в.кн. Владимире Александровиче – С.К.). <…>

На паддоке, укрытом от глаз посторонних, вестовые вываживали горячившихся лошадей. В нескольких группах стояли офицеры-спортсмены, давали советы однополчанам, делились замечаниями. <…>

Несколько в стороне, верхом на своём буром Граде, сидел полковой адъютант лейб-гвардии атаманского полка, подъесаул Краснов. Спокойный, сосредоточенный, с преждевременно поседевшими висками, в пенсне на близоруких глазах. В эту минуту, держа в правой руке шашку, а левой разбирая поводья, он, несомненно, ещё далёк был от мысли о перначе атамана Всевеликого войска Донского.» (Ю.Галич. Великокняжеский кубок. Собр. соч., т. 2).

Следует отметить, что у Ю.Галича есть ещё один рассказ на тему красносельских скачек, "Императорский приз" (1933), кое в чём повторяющий цитированный выше более ранний и изображающий события приблизительно того же времени (ещё до рождения наследника). Главное отличие состоит в том, что в первом случае автор сам принимал участие в состязаниях, а во втором выступал лишь зрителем:

"Царь пожимает победителю руку, с ласковою улыбкой говорит несколько слов.

Императрица, слегка взволнованная, с нежным румянцем на щеках, передаёт победителю серебряный кубок, на дне которого лежит конверт с тридцатью сотенными бумажками...

Веет тихий закат.

Опускается вечер. В синем небе выплывает лунный челнок.

Императорская чета покидает трибуны.

Гремят звуки царского гимна. Разносится ржание лошадей. Одна за другой подъезжают коляски с гербами, шарабаны, троечные запряжки...

Со стороны главного лагеря плывут звуки вечерней зари.

Скаковой круг пустеет.

Падает тихая, тёплая красносельская ночь..." (Ю.Галич. Собр. соч. Т. 3.)
Tags: imperium rossicum, история, литература
С. Мамонтов в книге "Походы и кони", сам конный артилерист, отлично прошелся по нелепице оного артилерийского поручика.
Но кавалерист Краснов не нашёл тут нелепицы.
Мнение Краснова, безусловно авторитетно. Но о нем я услышал только от Вас. Как оно звучит?
Так, как оно изложено в романе Largo (см. выше). Однако, хоть немного зная Толстого, невозможно предположить, что он допустил какую-то фантазию, вольность, отсебятину. Наверняка изучал вопрос и консультировался, проверял и перепроверял, прежде чем написать то, что дошло до нас.
"Однако, хоть немного зная Толстого, невозможно предположить, что он допустил какую-то фантазию, вольность, отсебятину. Наверняка изучал вопрос и консультировался, проверял и перепроверял, прежде чем написать то, что дошло до нас."
Хотя бы немного зная Л.К. Толстого очень можно это предположить.
Уж извините, но его религиозно-философское "учение" как раз и представляет собой ту самую отсебятину, вольность и фантазирование. Человек, произвольный в серьезном - всегда фантазирует в мелочах. Подтверждения правильности этого в отношении Толстого - его письма-обращения.
Толстой всё сводил к "понятному", "простому" и "необходимому", отсюда его редукция религиозных учений, вызывающая протест. Но что касается вопросов сугубо материальных, он как раз передавал их предельно точно, как маньяк реализма - там ничего редуцировать не нужно, только препарировать и выявлять.
"В наше время такая ступень есть освобождение рабочих масс от того меньшинства, которое властвует над ними, - то, что называется рабочим вопросом.

В Западной Европе достижение этой цели считается возможным через передачу заводов и фабрик в общее пользование рабочих. Верно ли, или неверно такое разрешение вопроса и достижимо ли оно или нет для западных народов, - оно, очевидно, неприменимо к России, какова она теперь. В России, где огромная часть населения живет на земле и находится в полной зависимости от крупных землевладельцев, освобождение рабочих, очевидно, не может быть достигнуто переходом фабрик и заводов в общее пользование. Для русского народа такое освобождение может быть достигнуто только уничтожением земельной собственности и признанием земли общим достоянием, - тем самым, что уже с давних пор составляет задушевное желание русского народа и осуществление чего он все еще ожидает от русского правительства.
"
http://www.patriotica.ru/history/tolstoy_letter.html

" "Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что-нибудь".
wtf?!

«Вой женщин слышался во всех домах и на площади, куда были привезены еще два тела. Малые дети ревели вместе с матерями… Фонтан был загажен, очевидно, нарочно, так чтобы воды нельзя было набрать из него. Так же была загажена и мечеть, и мулла с муталимами очищал ее. Старики хозяева собрались на площади и, сидя на корточках, обсуждали свое положение. О ненависти к русским никто не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми и такое отвращение, гадливость и недоумение перед жестокостью этих существ, что желание истребления их, как желание истребления крыс, ядовитых змей и волков, было таким же естественным чувством, как чувство самосохранения».
(Хаджи-Мурат)

Я не спрашиваю - много ли известно писателей, которые позволяли себе так писать о своем народе. Тех. кстати. мужиках, которых Толстой "так любил". У меня другой вопрос - Лев Николаевич - чеченец? Он сам придсутствовал при этом и испытывал описываемые им чувства? Где "ман;як реализма"-то??

Верено про него сказал его же сын:

"Никто не сделал более разрушительной работы ни в одной стране, чем Толстой… Не было никого во всей нации, кто не чувствовал бы себя виновником перед суровым судом великого писателя. Последствия этого влияния были прежде всего достойны сожаления, а кроме того и неудачны. Во время войны русское правительство, несмотря на все свои усилия, не могло рассчитывать на необходимое содействие и поддержку со стороны общества… Отрицание государства и его авторитета, отрицание закона и Церкви, войны, собственности, семьи, — отрицание всего перед началом простого христианского идеала; что могло произойти, когда эта отрава проникла насквозь в мозги русского мужика и полуинтеллигента и прочих русских элементов… К сожалению, моральное влияние Толстого было гораздо слабее, чем влияние политическое и социальное"
У Вас идеологический счёт к Толстому, это большая тема. Но наш вопрос более частный: насколько он точен в описании случившегося во время красносельских скачек с лошадью Вронского. Возможно ли такое? Вы ссылаетесь на мнение С.Мамонтова, который считает описанное "нелепицей". Тут надо заслушать мнения других экспертов, может быть, возразивших Мамонтову. Сам я не могу тут ничего сказать.
Да, это бесконечный разговор, тысячу раз проговоренный и всё равно возобновляющийся. Кстати, точку-то поставили сами марксисты, вроде Каутского, сказавшие уже в 1918 г. всё самое главное. Их-то и следовало бы использовать в качестве козырных тузов: "варварский эксперимент, построенный на насилии, не имеющий отношения к теории соц-ма". Т.е. сами мастодонты учения поставили клеймо! Эту мысль можно продолжить и заявить, что всякая попытка насильственного, революционного соц-ма есть уже не соц-м, а варварская диктатура, насилие, дикий эксперимент, и лишь то, что вызревает в виде реформ неразрушаемого об-ва есть реальный соц-м. Тчк. Но беда, конечно, пришла с другой стороны - со стороны Германии и национал-социализма, которые провозгласили "последним злом", а всё, что ему противостояло - "силами добра". Пока сохраняется эта доктрина, советский "соц-м" будет автоматически оправдываться. Но вот как её сломать?
P.S. Впрочем, дело даже не в идеологиях - они лишь рационализирующая обёртка. Корень проблемы - экзистенциальный, связанный с потребностью в оправдании "права на эксперимент и новизну". Разумеется, подальше от моего дома, т.е. от цивилизованного мира, но за его границами это имеет право на существование. Ведь это разнообразит жизнь, приносит новые ощущения, пищу и почву для размышлений. Потребность в разрушении фундаментальна, это базовый инстинкт. Важно только правильно локализовать его зону, чтобы не задело. Поэтому единственный способ уйти из-под действия этого эксперимента - войти в цивилизованный мир, т.е. делать прямо противоположное тому, к чему призывает вся советская свора. В каких-нибудь Латвии или Финляндии, а сегодня и в Болгарии экспериментировать нельзя, а дальше пока можно, потому что это за границей ЕС. Россию в своё время удалось представить как "внешний мир" - несмотря на все её культурные достижения, и поэтому санкция на эксперимент была дана, и стали с интересом наблюдать и комментировать. Аналогичные попытки в Финляндии, Венгрии и Германии были решительно пресечены. Эксперимент же, понятно, всегда нечто левое, ибо только левые разрушают и высвобождают глубинную энергию "созидания". Все по-настоящему правые попытки - "консервативны и реакционны", они не одобряются даже в своём доме, а за его пределами уж подавно.