Лучшее прижизненное изображение Пушкина у Густава Гиппиуса (1828 год). Большинство художников при соблюдении внешнего сходства пытались передать также «вдохновение» или «мечтательность» поэта, что ему было совершенно не свойственно. Для Пушкина было характерно выражение злобной сосредоточенности, готовое перейти в насмешку, и умный подвижный взгляд.
«Медный всадник» Пушкина целиком является развернутым ответом Мицкевичу. Это произведение надо читать, хорошо зная русофобские стихотворения польского поэта: «Памятник Петру Первому», «Петербург», «Смотр войска» и т.д.
Этот факт известен учёным-филологам, но тщательно скрывается от простых смертных.
Я уже привёл отрывок из «Памятника». Чтобы показать, насколько всё буквально, приведу большой фрагмент из «Петербурга». Замечу только, что не следует обольщаться классической формой этих стихов. Это заслуга русских переводчиков.
Русский язык и польский очень похожи, особенно если убрать маскировку псевдолатиницы и писать польские слова кириллическими буквами (как они первоначально и писались). Но польский язык развивался более-менее самостийно, и что выросло, то выросло. Русский язык был создан в 18 веке под ключ, с использованием достижений лучших литературных языков Европы. Как следствие, писать стихи на русском очень просто – легко находить богатые рифмы, менять стихотворные размеры и входить во всякого рода фонетические тонкости. Польский язык по своей фонетике очень неудачен (переизбыток шипящих), ударение строго фиксировано, что крайне обедняет орнаментовку стихов и практически уничтожает мужские рифмы (они возможны только в односложных словах, которых очень мало). Польский язык не годится для силабо-тонического стихосложения, иными словами поляки пишут стихи так же как Антиох Кантемир. В принципе силлабическое стихосложение характерно и для такой развитой поэтической культуры как французская, но мелодика французского языка, обилие рифм и особенности написания решают проблему с избытком. В польском проблема не решена и решена быть не может. Польские стихи это или ритмизированная проза или словесный эквилибр Юлиана Тувима.
Те цитаты, которые я привожу, это не столько Мицкевич, сколько вольный перевод на русский – из-за своей «сконструированности» язык более западный, и к тому же ушедший в своем развитии на столетие вперед: Брюсов и Бальмонт жили уже в 20 веке. Тем не менее, эти переводы вполне адекватно передают ход мысли Мицкевича и общий ассоциативный ряд.
«А кто столицу русскую воздвиг,
И славянин, в воинственном напоре,
Зачем в пределы чуждые проник,
Где жил чухонец, где царило море?
Не зреет хлеб на той земле сырой,
Здесь ветер, мгла и слякоть постоянно,
И небо шлет лишь холод или зной,
Неверное, как дикий нрав тирана.
Не люди, нет, то царь среди болот
Стал и сказал: «Тут строиться мы будем!»
И заложил империи оплот,
Себе столицу, но не город людям.
Вогнать велел он в недра плывунов
Сто тысяч бревен – целый лес дубовый,
Втоптал тела ста тысяч мужиков,
И стала кровь столицы той основой.
Затем в воза, в подводы, в корабли
Он впряг другие тысячи и сотни,
Чтоб в этот край со всех концов земли
Свозили лес и камень подобротней.
В Париже был – парижских площадей
Подобья сделал. Пожил в Амстердаме
Велел плотины строить. От людей
Он услыхал, что славен Рим дворцами,
Дворцы воздвиг. Венеция пред ним
Сиреной Адриатики предстала
И царь велит строителям своим
Прорыть в столице Севера каналы,
Пустить гондолы и взметнуть мосты,
И вот встают Париж и Лондон новый,
Лишенные, увы! – лишь красоты
И славы той и мудрости торговой.
У зодчих поговорка есть одна;
Рим создан человеческой рукою,
Венеция богами создана;
Но каждый согласился бы со мною,
Что Петербург построил сатана».
Начало «Медного всадника» практически построчный ответ Мицкевичу:
«И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложен
На зло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.
Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво;
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхой невод, ныне там
По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся;
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова…
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит…»
И т.д.
Пушкин возражает Мицкевичу: Петербург возник не по прихоти деспота, а по военной и экономической необходимости. Причём это не возражение «вообще», а Пушкин отвечает на каждую строфу Мицкевича своей строфой. Можно привести парные строки - совпадение будет полным. Мицкевич воет:
«От стужи здесь не ходят, а бегут.
Охоты нет взглянуть, остановиться.
Зажмурены глаза, бледнеют лица.
Дрожат, стучат зубами, руки трут,
И пар валит из бледных губ столбами
И белыми расходится клубами.»
Пушкин отвечает:
- Что, брат, холодно? А мне не холодно: «мороз и солнце, день чудесный»:
«Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз…»
И далее по всем пунктам. Мицкевич доводят до умоисступления русские парады, Пушкин говорит, что ему парады очень нравятся. Мицкевича бесят прямые улицы и обилие камня, Пушкин этим наслаждается.
Изображения Пушкина и Мицкевича стали элементом государственной пропаганды России и Польши, и тиражируются бесконечно. Надо сказать, что при этом Пушкин всегда похож на себя и легко идентифицируется (при всей разнице уровня исполнения и художественного замысла). Изображения Мицкевича часто совершенно не похожи на оригинал и показывают, до какой степени лживости доходит националистическая аберрация у маленьких народов.
По мнению поляков, на этой картине изображен Мицкевич
Если не знать контекста, то вступление к «Медному всаднику» это торжественная ода Петербургу как новой столице России и просто городу, для Пушкина родному и любимому.
Но при сопоставлении с Мицкевичем видно, что это также довольно злое издевательство, причём издевательство беспроигрышное. Польский поэт поставил себя в нелепое положение, ругая чужую страну и чужой климат. На это у туземцев всегда есть несокрушимый ответ. Не нравится Сингапур, его духота и дожди? А что может быть прекраснее тёплого дождя и тумана, небоскрёбов, исчезающих в молочном мареве, тропических цветов, наших чудесных девушек? И глупый чужеземец чувствует себя круглым дураком. Ответить ему ничего нельзя. Можно начать шипеть про нелюдей и узкоглазых обезьян, но это не комильфо, а в устах ГОСТЯ так и банальное хамство.
Пушкин отвечает Мицкевичу долго, и эта длительность тоже есть невероятный сарказм. Мастер эпиграммы, Пушкин мог бы уместить ответ Мицкевичу в одно четверостишие, но отвечая ему по пунктам, он подчёркивает главный недостаток Мицкевича-поэта. Это архаичный стихотворец 18 века. Антирусские стихи Мицкевича неимоверно, неприлично длинны, и в контексте культуры стихосложения пушкинского времени уже этим достигают обратного результата.
«Рим создан человеческой рукою,
Венеция богами создана;
Но каждый согласился бы со мною,
Что Петербург построил сатана».
Написано прекрасно. Но когда таких строчек ТЫСЯЧА и всё бьют в одно и то же место, байроновское бон мо превращается в махабхарату деревенского кретина.
Пушкину этого мало. Он прямо уподобляет Мицкевича архаичным графоманам. В поэме Пушкин заново переписывает описание памятника Петру I,
«Ужасен он в окрестной мгле!
Какая дума на челе!
Какая сила в нем сокрыта!
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?»
Но это взгляд не автора, а героя поэмы, несчастного безумца. А главное Пушкин делает к своим стихам сноску:
«Смотри описание памятника в Мицкевиче. Оно заимствовано из Рубана — как замечает сам Мицкевич».
Но Мицкевич не ссылается на Рубана, и навряд ли его читал. К тому же описание памятника совсем не похоже на этого автора. Мицкевич упоминает в примечании к «Памятнику Петру» что несколько образов в стихотворении принадлежат «какому-то местному поэту». Скорее всего, Пушкин процитировал ему «Надпись к камню, назначенному для подножия статуи императора Петра Великого», и Мицкевич запомнил содержание. Но Мицкевич не знал, что Василий Рубан это русское литературное посмешище, екатерининский пиит-графоман.
Если убрать польские ужимки и кривляния, идеологический смысл памятника Петру I хрустально ясен. Этот памятник был создан французским скульптором по идее Екатерины II, Дидро и Вольтера. Это мирная статуя, где военные атрибуты, свойственные конным изваяниям, максимально редуцированы, нет там и чёткой национальной привязки. По одеянию видно, что это античный или европейский монарх и только. Единственный атрибут, указывающий на Россию – медвежья шкура, заменяющая седло, и то это скорее не символ России, а символ её первобытности, подлежащей укрощению со стороны европейского закона и порядка. Огромный гранитный постамент памятника символизирует дикую мощь первобытной природы, которая была цивилизована человеческим разумом. Это типичный памятник эпохи просвещения и он с равным основанием мог быть воздвигнут, например, на берегах Потомака. (Екатерина, кстати и приняла в создании США такое же непосредственное участие, как и в создании памятника.)
Описывая в своей поэме наводнение 1824 года, Пушкин делает другую сноску, относящуюся к Мицкевичу:
«Мицкевич прекрасными стихами описал день, предшествовавший петербургскому наводнению, в одном из лучших своих стихотворений — «Олешкевич». Жаль только, что описание его не точно. Снегу не было — Нева не была покрыта льдом. Наше описание вернее, хотя в нем и нет ярких красок польского поэта».
Однако «Олешкевич» самое слабое стихотворение петербургского цикла. Никакого описания наводнения там нет – есть нагромождение поэтических штампов прошлого века:
«Я слышу: словно чудища морские,
Выходят вихри из полярных льдов.
Борей уж волны воздымать готов
И поднял крылья – тучи грозовые,
И хлябь морская путы порвала,
И ледяные гложет удила,
И влажную подъемлет к небу выю.
Одна лишь цепь еще теснит стихию…»
Подобная «похвала» Мицкевичу контаминирует с такой же «похвалой» в «Медном всаднике» графоманиссимусу российской словесности графу Хвостову:
«… Граф Хвостов,
Поэт, любимый небесами,
Уж пел бессмертными стихами
Несчастье невских берегов.»
Но Пушкин не был бы Пушкиным, если бы ограничился подобными филологическими подковырками, малозаметными даже для образованных читателей.
«Памятник Петру» Мицкевича Пушкина взбесил, потому что поставил в неудобное положение перед царём и заставил писать целую поэму-оправдание. А поэты существа очень ленивые, да и вдохновение штука капризная, заставить его появиться сложно. На счастье Александр Сергеевич был крайне самолюбив и в своём самолюбии жесток. Это подарило нам великое произведение.
После вступления, где описывается Петербург и история его возникновения, в «Медном всаднике» идёт основная часть, посвященная описанию наводнения и судьбы бедного глупого горожанина, потерявшего в результате стихийного бедствия свою невесту. Молодой человек не выдерживает потрясения и сходит с ума. Ему кажется, что источник всех зол памятник на Сенатской площади. Он ему грозит кулаком, но медный Петр Первый в ответ начинает его преследовать. Наконец изнемождённый герой умирает.
Молодого человека зовут Евгений, и это ни что иное как альтер эго Мицкевича. Это «ложный Евгений». Настоящий Евгений - Евгений Онегин, альтер эго Пушкина. «Бедный Евгений» - Мицкевич.
В петербургском цикле Мицкевича постоянно присутствуют какие-то загадочные поляки – перемигивающиеся и перепукивающиеся пилигримы и волшебники. До гротеска тема доходит в «Олешкевиче», где поляк-чернокнижник предсказывает, а может быть и вызывает наводнение, которое на самом деле является аллегорией библейского армагеддона. Загадочный «пилигрим» стоит в ночи у царского дворца и видит, как чернокнижник смотрит на царя в освящённом окне и предсказывает революцию.
Пушкину показалась забавной такая мегаломания, особенно в устах ничтожного эмигранта, потерявшего в его глазах лицо, и, по слухам, сбрендившего.
Иллюстрация Бенуа к «Медному всаднику»
Теперь посмотрите, что сделал Пушкин.
Сначала он вроде бы включился в диалог с Мицкевичем и стал отстаивать свою позицию. И, в общем, выиграл – но путём множества мелких ходов, «по очкам».
А потом надел Мицкевичу доску на голову:
-
К такому развороту событий Мицкевич был совершенно не готов, и вряд ли бы Пушкина понял. Это уже другой уровень – уровень литературы Достоевского и Толстого.
Мицкевич решил Пушкина оскорбить и унизить, а Пушкин в ответ его оскорбил и унизил так, что дальше уже ничего возражать было нельзя. Мицкевич обзывал Пушкина москалём, а Пушкин назвал Мицкевича человеком. Когда есть москали, наверно есть надежда что где-то живут и не москали – может же быть такое. Когда речь идёт о человеке, то никакой надежды уже нет. Дальше отступать некуда.
Пушкин в шутку «полемизировал» с национализмом озлобленного мещанина, а потом поднял диалог до степени философского обобщения и мещанин исчез.
Именно в столкновении Пушкина и Мицкевича произошёл выбор судьбы двух славянских культур. Богатой, могучей и великой культуры русской, и слабой, провинциальной и вторичной культуры польской. Которая при несомненных задатках быстро свернула на просёлочную дорогу деревенской «мудрости»: «умри ты сегодня, а я завтра», «всяк кулик своё болото хвалит» и «у соседа корова сдохла». Благородный Шопен оказался нереализованным авансом. Его минор и отсутствие форте оказалось не печалью по прошлому, а предчувствием тусклого будущего.
Оппозиция Пушкин-Мицкевич должна стать важным элементом русского литературного образования. Этой теме нужно посвятить урок и после обстоятельного рассказа учителя школьники должны знать аз-буки:
1. Что такое русофобия, кто её создал и почему. Каковы её приёмы и основные постулаты.
2. В чём отличие шовинизма (сумасшествия) от патриотизма (рационального соблюдения собственных интересов).
3. Что такое варварство и почему быть ксенофобом неприлично.
Важным признаком слабой и вторичной культуры является генеральная персонификация. Из периода становления национального литературного языка выбирается одна фигура и раздувается в великого отца-основателя. Как правило, это поэт с более-менее романтической биографией. Иногда его роль в национальной культуре действительно исключительна, иногда речь идёт о конвенции, но всегда подобная фигура не имеет никакого значения за пределами местного ареала. В Румынии это Эминеску, в Венгрии Шандор Петефи, в Польше – Мицкевич.
Эминеску-Петефи-Мицкевич. Существуют десятки, если не сотни памятников этим поэтам во всех видах: стоячие, сидячие, лежачие, абстрактые, конкретные, реалистичные, романтичные, традиционные, модернистские, классические, провокативные. Памятники часто не похожи на прототип, и наоборот, очень похожи на культовую фигуру соседей. Такая же картина наблюдается в других малых государствах.
И наоборот, отсутствие явного лидера есть важное свидетельство естественности литературного процесса. Это один из характерных признаков культур мирового значения. Яркий пример – литература Франции. В таких культурах генеральная персонификация может отодвигаться в доисторические времена (Гомер в античности, Данте в Италии, Шекспир в Англии), то есть носить условный характер. Это свидетельствует о сложности развития местной цивилизации, вступающей в период школьной унификации уже с богатой литературной традицией.
В этом смысле у русских всё очень плохо. Пушкин это типичный Эминеску. Его творчество полно заимствований, за пределами России он не популярен, а внутри страны раздут в «наше всё». Это очень точный маркёр национальной дефектности и вторичности.
Тем не менее, и это фантасмагорический факт, Пушкин, будучи изначально элементом типового набора литературного конструктора для отсталых народов, стал вести себя как человек, имеющий за плечами многосотлетнюю филологическую культуру. И у него «всё получилось». Его стихотворения поразительно сложные, часто коварные, обладающие филологической избыточностью, свойственной зрелым цивилизациям.
Почему это произошло, трудно сказать. Вероятно, Пушкин оказался в нужном месте в нужное время, а к этому добавились исключительные личные способности.
Новый (послепетровский) русский язык отчасти был европейским эсперанто, с самого начала в него были заложены возможности и термины уже состоявшихся великих языков Европы. С точки зрения культурной, да и этнической, Россия была Северной Америкой 18 века – русский образованный слой сформировался как сложный конгломерат пришлых немцев, шведов, французов и т.д., и славянско-тюркской основы.
Самая русская черта в Пушкине, - его литературная одаренность. Самая нерусская - его ум (отмечаемый всеми современниками). То, что он вообще был умён, это уже редкость, но при этом он был умён не как русский.
Умные русские люди склонны к истерическим взбрыкам (Достоевский) или быстро теряют достоинство и самоуважение (Розанов). Русский интеллект это эксцентрика, находчивость, умение встать на чужую точку зрения, неожиданные повороты и импровизации, но также, как это ни парадоксально, крайнее доктринёрство, приводящее к социальной конфликтности. У Пушкина были состояния помрачения рассудка (без-умия, когда разум просто «отключается»), но сам ум его был трезв и соразмерен. Он прожил жизнь шалопая (выражение Бенкендорфа), обычную для русских и типичную для любого поэта. Но мыслил он удивительно ясно. Пушкинский ум был исключителен не своей мощью и интенсивностью (этого не было), а своим строением и настроем. Взвешенностью, мерой, ироничностью, - иногда злой, но не в той степени, когда эмоции начинают преобладать над рациональным анализом.
Всего одним черновым этюдом Александр Сергеевич придавил семь поколений русских политических подростков: от Вяземского до Набокова, и далее – до сего времени. Это в школах учить:
«Ты просвещением свой разум осветил,
Ты правды чистый свет увидел,
И нежно чуждые народы возлюбил,
И мудро свой возненавидел.
Когда безмолвная Варшава поднялась,
И Польша буйством опьянела,
И смертная борьба начлась,
При клике «Польска не згинела!» —
Ты руки потирал от наших неудач,
С лукавым смехом слушал вести,
Когда войска бежали вскачь
И гибло знамя нашей чести.
Но вот окончился Варшавы бунт,
Исчезло пламя в дыме.
Поникнул ты главой и горько возрыдал
Как жид об Иерусалиме».
Это диагноз и приговор на двести лет вперед. Последняя строчка это, конечно, не поэтический образ, а его надо понимать буквально. Плясал русский дурак вокруг пожара – и оказался, в конце концов, евреем без рода, без племени, и с нансеновской бумажкой вместо паспорта. Что хотел, то в результате своего идиотизма и получил.
Современный памятник маленькому Пушкину. Украинка, лежащая сзади цыганёнка, видимо няня «Арина Родионовна», которой никогда не было, и у которой национальный гений будто бы учился русскому языку и народной мудрости. (Ох уж эти интеллектуалы – всему их учить надо!)
О мыслях Пушкина я поговорю отдельно, а эту главу хочу закончить разбором «Памятника». Это стихотворение входит в обязательный набор школьного образования, и на его примере наглядно видно, насколько Пушкин сложнее, богаче и тоньше, чем это обычно представляется.
Начинается «Памятник» вполне хрестоматийно:
«Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык».
Это не что иное, как повторение современным языком стихотворения Державина, которое в свою очередь является вольным переводом Горация, выполненным неожиданно хорошо для примитивной стихотворной культуры русского 18 века, но всё равно безнадежно устаревшим:
«Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Металлов тверже он и выше пирамид;
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.
Так! — весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить.
Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчетных,
Как из безвестности я тем известен стал,»
Ещё один вариант «Арины Родионовны», на этот раз в образе западноевропейской герцогини. Шпингалет-вундеркинд как бы выходит из её тела. На самом деле «Арина Родионовна» была ключницей и служанкой (няней) Пушкина в Михайловском, с нею он познакомился во взрослом возрасте. Старая сводня любила выпить и поставляла скучающему барину деревенских девок. Одну из них он обрюхатил и с приплодом отослал в другое имение. В конце концов, неумная популистская пропаганда дошла до степени исключительной и решила, что стихи Пушкина, посвящённые его родной бабушке Марии Алексеевне Ганнибал («Наперсница волшебной старины, друг вымыслов игривых и печальных»), посвящены пьяной уборщице и шутихе. (Кликабельно.)
Но следующее четверостишье Державина Пушкин не переписывает, а заменяет оригинальным текстом.
У Державина:
«Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о Боге
И истину царям с улыбкой говорить».
У Пушкина:
«И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал».
Державин хвастается торжественными одами в адрес монархов, переложением проповедей и лёгким вольномыслием. Пушкин гордится помощью политическим заключённым (кстати, совершенно недостаточной в его положении), призывами к гражданской свободе и осуждением социального озлобления («пробуждение добрых чувств» в лексиконе поэта это, конечно, протест против «бунта черни»).
Далее у Державина идёт последнее четверостишие:
«О муза! возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай».
И вот здесь Пушкин до основания разрушает своё стихотворение. «Александрийский столб» подрывается как башня 911 и медленно оседает в дыму и обломках:
«Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца».
Оказывается, возвеличивание своей роли в поэтическом творчестве это глупость, похвальба политическими акциями, в общем, тоже. Вместо разрушенного столпа из камня и меди, встаёт столп света: награда творчества в самом творчестве, автор не должен спорить с теми, кто его не понимает, и не должен принимать в расчёт ни крики озлобления, ни дифирамбы.
В этом и награда русских. В чём успех русской литературы, русской литературной цивилизации? Да в том, что она есть, и это неслыханное счастье. Русские от рождения обладают великой филологической культурой, позволяющей им видеть и понимать всё. Таких культур на земле всего три: ещё английская (в метрополии) и французская. Русская, конечно, немного слабее. Но немецкая культура уже явно хуже, ещё хуже испанская и итальянская. Дальше просто смешно сравнивать.
Этим не нужно хвастаться. Но это надо понимать. Это понимание в 20 веке русские утратили. Но язык жив.
(Кликабельно.)