Разговор у нас тогда шел о Крапивине. Рассуждая о творчестве этого несомненно великого детского писателя, я мимоходом заметил:
-- Если бы Крапивин пришел к своим мальчишкам, неужели бы он стал обманывать их, хотя бы и ради сюжета? Нет, нет, это немыслимо, это гадко!
-- Нет, - возразил мой оппонент. - Это требование объективной реальности. Не подчиняться ей писатель может только если он пишет сказку, да и то не во всем. Не потому ли Крапивин последнее время только сказки и пишет... Мне тоже зело не нравятся фразы типа "писатель вправе умертвить своего героя". Нет у него такого права.
На основании творчества Крапивина сложно про это говорить, он если и злоупотребляет но не сильно, хотя и этого ему простить сложно. Почитайте "Рыцарей сорока островов" Лукьяненко - яркий пример массового убийства писателем своих героев.
И вот собственно мой ответ:
[Spoiler (click to open)]
Прошу прощения за задержку с ответом. Я несколько месяцев пребывал вне благ цивилизации и ещё неделю размышлял над Вашим кратким постингом от 4-го января. И всё-таки у меня осталось впечатление, что моё сообщение «Позвольте напомнить о глубоком слое» было прочитано Вами вскользь. Буду рад, если окажется, что это не так: может быть, я просто не уловил чего-то в Вашем ответе.
Я высказал убеждение, что «хороший писатель любит своего героя. Но ведь Тот, кто придумал этот мир, просто не может быть писателем более низкого уровня, чем Крапивин, или Достоевский, или Шекспир, или кто бы то ни было из творивших когда-либо писателей и вообще художников. Ведь, в конце концов, это Крапивин вкладывает в уста своих героев великолепные стихи, которые они сочиняют. Это он, Крапивин, их сочиняет, хотя и не лишая их свободы воли! Конечно, Бог наш, Автор наш, не хуже любого человека.» Я хотел сказать, что Автор нашего мира заведомо не хуже Крапивина, а лучше его. Ведь, если глядеть в «глубокий смысловой слой», именно Он является Автором и всего, что мы пишем, как и автор любой книги вкладывает в уста своих героев слова, которые они говорят, хотя «хороший писатель настолько глубоко представляет себе своего героя, что никогда не заставит его делать то, чего не сделал бы реальный человек, обладающий характером этого героя и поставленный на его место, в такую же ситуацию. Потому что хороший писатель любит своего героя. И в этом-то смысле «объективность» оказывается не при чём!
Известен случай, когда Достоевский, узнав из газет о некоем происшествии, в порыве вдохновения сочинил «продолжение» и дорисовал неизвестные ему обстоятельства этого происшествия, и при этом он попал почти в точку! Художник достигает объективности не копированием реальности, а доверяясь эстетическому чутью. Когда я рисую портрет, я не копирую человека, а создаю нового человека, пусть даже как две капли воды схожего с первообразом. Но этот новый человек – моё творение, тем я отличаюсь от фотоаппарата. Концепция «отражения объективной реальности», творчески развитая В.И. Ульяновым в его «теории отражения», мало отражает природу реального творчества. Создание художника тем и интересно, что его творец – человек, подобный нам (и чем ближе он нам, тем интереснее, хотя бы просто по легкости восприятия!); всматриваясь в его творение, мы начинаем в чём-то лучше понимать нашего собственного Автора, невольно соотнося образы художника с образами реальности.
Идея, что задача художника заключается в «отражении» реалий жизни, родилась в XIX веке, в эпоху «критического» и некритического реализма. Ни прежде не было сего, и вперёд не будет. Никогда творчество художника не связывалось такими требованиями, и связать его так и не удалось. А где удалось – там мы имеем дело не с творчеством в собственном смысле, а с воплощением самой той концепции реализма. Настоящий реализм – когда мы наблюдаем несомненное сходство художественного образа с образами реальности – это, в сущности, удивительное явление, представляющее огромный интерес и ценность. Человек ведь - не Бог, и ясно, что в свободном, искреннем творчестве он должен создавать нечто иное, чем то, что создано Автором. И вот, если плодом такого свободного творчества является вполне реалистичный образ, мы имеем дело с каким-то проявлением Богоподобия человека. (Ясно, что это – иное Богоподобие, чем то, которое именуется святостью или пре-подобием! Но это – тоже некое подобие.) Повторюсь, речь идёт о свободном, вольном творчестве, не связанном идеями «объективности», «отражения» и прочими подобными, о творчестве, раскрывающем душевные (не скажу «духовные», не о том и речь) глубины автора. Сказка или быль – тут это не имеет никакого значения.
Хорошее, художественное описание реального случая – это всегда «выдумывание», сотворение иного случая, пусть как две капли воды схожего с реальным, но моего, мною созданного. Непонимание или недо-ощущение этой простой истины мешает тысячам пишущих людей стать хорошими писателями, заставляет губить прекрасный материал (жизненный опыт) в посредственных текстах. Итак, настоящий реализм, настоящая объективность являются как бы побочным плодом художественного творчества, хотя этот побочный плод, как порой бывает, едва ли не ценнее плода «законного», художественной фантазии. Концепция отражения переворачивает все с ног на голову, бросая тень сомнительности на само явление художественной фантазии и вместе с тем представляя реализм – в сущности, совершенно нетривиальное явление – как нечто само собой разумеющееся.
Дети, изображающие в игре «взрослую деятельность», в рамках этой концепции, оказываются гораздо ближе к искусству, нежели дети фантазирующие. Странный вывод, не так ли? В действительности детская фантазия, конечно, гораздо ближе к искусству, чем имитация трудовых действий и т. п. Фантазия отличается от искусства в первую очередь тем, что в ней нет чёткого соотнесения позиций героя и автора. Автор фантазирует, будто он герой такой-то истории: это-то и разрушает цельность произведения. Минимальное требование эстетики – дистанция, то, что именуется эстетической дистанцией между изображающим и изображением.
Плохое, бездарное описание реально бывшего случая столь же далеко от искусства, как и фантазия – а именно, там и там автор лишён того, что Бахтин именует «трансгредиентностью», вненаходимостью по отношению к происходящему. Эта самая вненаходимость и делает искусство – искусством; она-то и является предметом исследования настоящей, нетривиальной эстетики. Автор – вне; потому-то он и Автор! Тут-то мы и входим в глубокий смысловой слой искусства, ибо перед нами неизбежно вырастают проблемы религиозные – как минимум, философские, если кто настойчив в своём атеизме.
Если Лукьяненко являет нам «яркий пример массового убийства писателем своих героев», то ему не удастся отвертеться от нашего анализа простой ссылкой на «реализьм». Нет, друг мой! Если ты умертвил своего героя, мы будем искать причин этого явления в твоей душе, в природе твоего творчества, ибо это твой герой, его судьба в твоих руках. Кстати, хотя Лукьяненко неплохо пишет, но ему, ИМХО, далеко до Крапивина в отношении живости образов; персонажи Лукьяненко по большей части довольно схематичны, так что даже их массовая гибель не вызывает такого художественного эффекта, как смерть одного «крапивинского мальчика»; мне представляется, что Лукьяненко как раз и связывает себя дурным требованием реалистичности, мол, чем больше крови и другого, тем ближе к правде жизни; а связывать себя художнику нехорошо (впрочем, у Лукьяненко есть и сильная сторона, но не о нём тут речь); впрочем, Крапивин 90-х годов тоже несвободен от этого – хотел бы я, чтобы кто-нибудь ему это показал. ИМХО, в советское время, а особенно во время счастливых иллюзий периода перестройки, пока на нас не навалилось долгожданное будущее, он писал свободнее, а потому и сильнее.
Впрочем, тут я ни на чем не стану настаивать. Единственное, что, на мой взгляд, очевидно, так это то, что «правда жизни» должна у хорошего писателя сама вдруг выскакивать посреди любой сказки, а не вымучиваться искусственно в жизнеподобии. Чутьё художника и подсказывает ему верные ходы, эстетика сама рождается; в этом смысле автор, конечно, «вправе умертвить своего героя», если того требует это самое чутьё. Я недоволен Лукьяненкой не оттого, что он устраивает настоящий геноцид своих «рыцарей сорока островов», а оттого, что он это делает в угоду внешнего по отношению к искусству собственного «задания», в ущерб эстетике. У Шекспира частенько в последнем акте все умирают, но это не вызывает протеста, ибо оправдано авторской интуицией… как и в реальной жизни, о чём и речь. «Тихий Дон» по свирепости судьбы героев далеко оставляет позади любую современную чернуху - кто не читал, непременно прочтите эту гениальную книжку! – однако это литература несомненно вечная; Автором вечного в литературе и искусстве является Сам Бог.
А при том заметим, что Шолохов вовсе не нуждается в оправданиях «правдой жизни», подобно более мелким писателям; оправдание его лежит совсем в другой плоскости; он оправдывается самим искусством, эстетикой. Также и Крапивин! Несомненно для меня, что Гелька Травушкин погиб не напрасно; он разорвал кольцо, которое приковывает всех нас к маленьким и большим пристрастиям этой жизни. «Нет больше той любви, чем если кто положит душу свою за други своя.» Он никогда больше не увидит праздник лета в Старогорске, значит, его подвигло к тому Поступку нечто большее, чем то, что двигает нами, когда мы снова берём в руки книгу Крапивина. Это, конечно, одно из самых сильных мест у Крапивина, как и эпизод, когда самолет с Летчиком для особых поручений вдруг появляется, когда все двери уже закрыты и дороги потеряны. Хороший конец и «плохой» конец равно возвышают нас на мгновение до чего-то более высокого, чем мы сами; и как бы мы ни сохраняли трезвость и беспристрастие, это всё-таки нас трогает – почему искусство и живёт по сей день. Что же это – более высокое, ради чего приносится в жертву мальчик Гелька Травушкин? Скажу больше – ради чего проливает Достоевский не одну слезинку ребёнка, а много детских слёз – сам Достоевский проливает, а никакая не «правда жизни», уж у Достоевского-то наверняка, а не то бы его давно позабыли, полтора столетия – это не шутка! Его современники, вымучивавшие разные концепции, давно и заслуженно позабыты вместе со своими мелкими правдами. А Достоевский тем и силён, что он тоже не нуждается во внешних оправданиях – само его искусство его и оправдывает, если он где сурово распорядился судьбами своих людей.
И больше скажу – сам Достоевский своим искусством в некоторой степени оправдывает нашего Автора, который дал ему чувство и зрение. Потому что он, как и всякий настоящий художник, позволяет нам взглянуть на нашу жизнь со стороны – извне, с позиции Бахтиновской вненаходимости-трансгредиентности, как смотрит на своё творение сам творец. Собственно, если вспомнить начало, одним из первых видов искусства было воспевание подвигов героев, а равно и других реально совершавшихся трагедий. Искусство позволяет нам взглянуть на нашу трагедию извне, и она оказывается всё-таки красива, как может быть красива только Трагедия, написанная Тем, Кто дал слово и Шекспиру, и Достоевскому, и, ИМХО, вкрапил некие жемчужины в книги нашего уважаемого ВПК.
Я хочу сказать, что тому, кто противится Богу, не соглашаясь с безжалостностью и несправедливостью Его сюжета, по справедливости следует отринуть не только всю «большую литературу», но и немалую долю текстов Крапивина; придётся вам довольствоваться комедиями и водевилями, ибо трагедия всегда несправедлива в глазах своим героев, справедливая трагедия – нонсенс, ИМХО. Подчеркну – в глазах своих героев. В глазах же внешнего по отношению к ней человека – бывает всякое. Даже после "Града", человек может заметить, что это… «красиво - почти Луна, и такая теплая земля, даже сквозь подошву чувствуешь». Но зададимся вопросом, «почувствовали ли эту красоту те, кто оказались под ударом?» Ясно, что нет, о чём и речь. Позиция Автора и позиция героя отстоят друг от друга как небо и земля.
Ясно, с другой стороны, что я не призываю к безжалостности и пр. Я призываю к мудрости. Если мы с Вами живём в трагедии, нам нужна немалая мудрость. Нужна, очень нужна, и как нам её не хватает; как склонны к импульсивности. Мудрость позволяет человеку смотреть на текущие события собственной жизни как бы на давно прошедшие. Мудрость естественно появляется с годами, если человек раньше не умрёт, ибо многое в жизни повторяется. Давнопрошедшесть – это и есть эстетическая дистанция, по крайней мере важная её компонента. Недаром большие книги на тему тех или иных событий появляются всегда несколько спустя. Вот я и призываю всех участников несколько помудреть, не дожидаясь старости. То, что когда-то разжигало в сердцах негодование, «несогласие с сюжетом», спустя некоторое – достаточно большое – время, воспринимается уже совсем иначе, ибо время лечит, время и приоткрывает нам смысл, показывая, к чему тогда клонилось дело.
Нам-то, в нашей стране с её трагической историей, это должно быть понятно более, чем кому бы то ни было, исключая разве евреев с их трагической историей. Уверяю вас, что так же будут когда-то восприниматься и события нашего времени. И ещё – не надо считать трагедию чем-то позорным. Трагедия – это скорее нечто славное, напомню ещё раз о прославлении героев как одном из истоков литературы. Самое слово «герой» намекает кое на что. Герои – они фигуры трагические. «Герой комедии» – звучит несколько комично. Те, кто остановил под Москвой немецкие танки, имея винтовки – ещё не автоматы даже – в руках, могут нас чему-то научить – и именно благодаря тому, что минуло уже шестьдесят лет. В то время всё воспринималось более прагматически. Героя называют героем потомки, сам герой – в норме – об этом не думает. Разве что если Герострат? ИМХО, всем нам ещё предстоит во всём этом убедиться, ибо история России не кончилась. Вот потому-то я и призываю к некоторому помудрению.
Сделав это длинное – но, по-видимому, необходимое разъяснение моих предыдущих постингов, наконец имею возможность вернуться к основной идее, с которой, собственно, и началась тема «Глубокий смысловой слой». Обычно я пишу на ходу, меня гонят с компьютера, или уходит автобус, или глубокой ночью. Сейчас благословенные часы покоя. Я хотел сказать о том, что если бы автор мог открыть своё инкогнито своим героям и вступить с ними в общение, он не мог бы вводить их в заблуждение, не преступая некий предел, положенный чутьём художника. В своё время мы поставили некий эксперимент, написав и опубликовав (без псевдонимов) в «Русском Переплёте» повесть под названием «Хуаныч и Петька», где мой соавтор Алексей (тогда – 14-ти летний мальчишка) самолично является главному герою и помогает ему разрешить свои проблемы. Повесть была задумана как детская, но я, увы, потопил её философией, и вышло непонятно что. Не знаю, стоит ли её читать, разве что пару самых удачных глав. Но для меня важен был сам опыт создания такого текста, чтобы на собственной шкуре прочувствовать некоторые вещи.
Так вот – как бы ни было скудно моё чутьё – врать герою невозможно; это вызывает рвоту. Это недостойно автора. Никакой там правдой жизни, ни требованиями сюжета этого не оправдаешь. Если мне по сюжету надо, чтобы кто-то заблуждался, мне нужно обманывать его обычными средствами, не являясь ему лично. Тут ничего трудного нет – писать так, чтобы твой герой ничего не знал о том, что он герой книги, или просто в данный момент не имел это в виду, короче, писать так, как обычно пишут – о, это гораздо легче! Можно сказать, гора с плеч. Да у нас и вышли в «Хуаныче», на мой взгляд, как раз те две главы, где я рассказываю о Хуаныче – «Как размножаются одинокие птицы» и «Кулак Великого Беспредела».
Хуаныч в меня не верит; он – маг и просветленный. Я вдоволь издеваюсь тут над Пелевиным с его Чапаевым, а заодно и над Чайкой по имени Левиафан из одноименного романа Ричарда Баха. Короче, так писать легко, и тут мне стыдиться нечего. Ну, заблуждаются люди, ну, трагедия – моей вины тут нет. У меня получается красиво и интересно. Но вот соврать мальчику Петьке – глаза в глаза – я, будучи автором, не смог бы. Знаете, говорят иногда о лжи во спасение - так вот даже во спасение бы не смог. Ну, недостойно это автора. Ведь в позиции автора нет ничего вымученного (если он не обременён ложными идеями об объективности), он в наших руках, и мы вольны в его судьбе. Не так просто даже и отказать ему в просьбе, и практически невозможно – если просьба настойчивая. Ведь я волен в решении, а он от меня зависит. Можно, впрочем, ответить убедительным отказом – но только весьма убедительным, чтобы перестал просить. А если так и не перестанет, не удовлетворившись ответом, единственный выход – скрыться, чтобы он тебя позабыл. Потому что если будет помнить и настойчиво просить заочно – облом, надо что-то придумывать. А просить заочно ему ничего не стоит – автору от своего героя никуда не деться … доколе длится повесть. Единственное, как можно отвертеться от героя, который верит в тебя – это отвлечь его, чтобы он о тебе позабыл… если у тебя не найдётся убедительного отказа.
Итак, опыт показал, что если хочешь сделать с героем что-либо нехорошее, надо избегать общения с ним. Желательно, чтобы он о тебе не вспоминал, а лучше бы и вовсе не верил в тебя. Если же он вспомнит тебя и что-то начнёт говорить, обращаясь к тебе, практически невозможно оставить его слова без ответа, не подвергая риску убедительность своей позиции, как автора, а значит, и цельность всей художественной конструкции. Единственное, что можно – это не спешить с ответом. Благо, выдуманное время – терпит. Короче, ставить героев в известность о своём существовании – дело хлопотное.
С другой стороны, в сущности, ясно, что для героя нет ничего лучше и счастливее того, как дружить с собственным автором! Это точно, нет ничего лучше! Достаточно зафиксировать внимание на этом, чтобы убедиться! Но вот тут обнаружилась трагическое обстоятельство. Потому что надо расставаться. Книгу нельзя длить вечно. А расставаться надо – навечно. Это выяснилось в процессе написания. И этот эпизод – расставания с Петькой навечно – мог бы быть самым сильным в тексте… но я так и не смог найти нужной тональности. Ну, не имел я права бросать его там, в выдуманном мною мире. Но не мог я остаться с ним – я же не Бог. Вот тут-то и выяснилось обстоятельство, которое до сих пор мешает мне писать художественную литературу: надо быть Богом, чтобы иметь право создавать живых людей, а потом открываться им. Потому что только Бог может подарить в дружбе вечность.