philtrius (philtrius) wrote,
philtrius
philtrius

Category:
Когда-то, уничтожая хвостъ своего дневника, я уничтожилъ и этотъ текстъ о величайшемъ изъ постмодернистскихъ поэтовъ — настолько великомъ, что постмодернизмъ послѣ него исчерпанъ и не нуженъ. Рѣчь въ комментарiяхъ зашла о немъ — рѣшилъ возстановить, тѣмъ болѣе что кругъ читателей моего блога менялся столько разъ, что изъ нынѣшнихъ врядъ ли многiе его помнятъ. Текстъ очень старый, и сейчасъ я такого уже не написалъ бы.

***
Первое, что бросается въ глаза при чтенiи Овидiя — будь то элегiи, Посланiя, Метаморфозы, Фасты или позднiя произведенiя — огромное количество историческихъ и мѵѳологическихъ фактовъ и поразительная легкость, съ которой онъ оперируетъ всѣмъ этимъ гигантскимъ матерiаломъ (это будетъ очевидно внимательному читателю примѣчанiй къ отрывкамъ изъ Метаморфозъ). Здѣсь онъ превосходитъ всѣхъ латинскихъ поэтовъ, кроме, пожалуй, одного только Вергилiя. Въ этомъ отношенiи онъ хорошо усвоилъ уроки александрiйской поэтической школы, больше взявъ у нея — въ томъ числѣ и стилистически — чѣмъ самые горячiе ея послѣдователи каллимахiанцы Катуллъ и Проперцiй, хотя самъ и отзывается о главѣ этой школы трезво и сдержанно. Упоенiе легкостью и грацiей въ овладѣнiи мѵѳологической стихiей дѣ йствительно въ высшей степени свойственно Овидiю: его память моментально подсказываетъ сколько угодно примѣровъ на все случаи жизни. Для него многое говорятъ названiя городовъ, рѣкъ, горъ — каждое имя несетъ цѣлый пластъ историческихъ воспоминанiй, далеко не всегда высказываемыхъ въ текстѣ. Онъ любитъ, умѣетъ, можетъ и хочетъ претворять въ своемъ творчествѣ цѣлый пучокъ разнородныхъ влiянiй, держа читателя въ напряженiи и не позволяя ему ослабить вниманiе ни на минуту, создавая постоянно цѣлую розсыпь поводовъ для интеллектуальной игры. Его языкъ ясенъ и чистъ, онъ достигаетъ нѣкоторой достаточно трудной точки равновѣсiя между поэтичностью и разговорностью, хотя похвалы Фета, который назвалъ Овидiя первымъ римскимъ поэтическимъ стилистомъ, все же слѣдуетъ считать преувеличенными: высокая латинская культура — культура большаго стиля, и высочайшая концентрацiя “химически чистой поэзiи” (выраженiе З. Гиппiус) въ стихахъ Вергилiя и Горацiя Овидiемъ не была достигнута никогда. Однако всѣ эти несомненныя достоинства — а ихъ признаетъ достоинствами любой, не окончательно подвластный романтическимъ стереотипамъ дурной эмоцiональности, — относятся къ Овидiеву какъ, а не что, и еще не приближаютъ насъ къ рѣшенiю заданного вопроса.

Валерiй Брюсовъ когда-то довольно точно замѣтилъ, что настоящiй поэтъ легко узнаваемъ: у него есть свои любимые размѣры, способъ риѳмовки, образы и т. д. При всей спорности этого утвержденiя — крупныя поэтическiя величины рѣдко себя въ чемъ-то ограничивали — въ немъ есть доля истины. Можно ли узнать Овидiя? Каковы его безсознательныя поэтическiя пристрастiя? Гдѣ , въ какихъ оборотахъ, въ какихъ словахъ или любимыхъ формахъ онъ проявляется ярче и беззащитнѣе всего? И еще — сами недостатки Овидiя не будутъ ли смотрѣться совсѣмъ иначе, если взглянуть на нихъ съ этой стороны? Можетъ быть, его проигранные состязанiя — результатъ постоянной борьбы на чужомъ полѣ, и если мы отыщемъ собственное поле Овидiя, то исходъ соревнованiя предстанетъ совсѣмъ инымъ? Для начала отмѣтимъ нѣсколько особенностей, которые бросаются въ глаза даже и неискушенному читателю Овидiевыхъ стиховъ.

Первое — и, пожалуй, самое важное — своеобразное и не имѣющее замѣтныхъ аналогiй противорѣчiе. Замыселъ въ подавляющемъ большинствѣ произведенiй Овидiя очевиденъ, его нити тутъ и тамъ мелькаютъ въ его словесной ткани — вплоть до вполнѣ сознательнаго рѣшенiя чисто риторическихъ задачъ въ рамкахъ эпоса, каковъ, напримѣръ, споръ за обладанiе доспѣхами Ахилла между Аяксомъ Теламонидомъ и Одиссеемъ (Met. XIII). При этомъ не менѣе заметна и нѣкоторая “страдательность” творчества Овидiя, неподвластность его текста его собственной волѣ, на что онъ самъ намекалъ въ Tristia и о чемъ столь ярко писалъ Зѣлинскiй. Любая попытка разговора объ Овидiи по существу должна имѣть въ виду это противорѣчiе и найти такую точку зрѣнiя, которая позволила бы его разрѣшить и обнаружить его внутреннiй смыслъ.

Второе — и еще болѣе очевидное — обилiе любовныхъ мотивовъ. Если отъ элегическаго сборника мы не вправѣ ожидать чего-либо другаго, если дидактическiя поэмы объ искусствѣ любви и лѣкарствахъ отъ нея предполагаютъ подобные сюжеты — хотя какъ разъ тутъ насъ и будетъ постоянно удивлять нѣкоторый внутреннiй холодокъ, а нѣкоторые детали въ Remedia amoris и вовсе способны вызвать отвращенiе, — если Посланiя содержатъ ихъ по замыслу, — то въ Метаморфозахъ, этой замѣчательной мѵѳологической энциклопедiи par excellence, ихъ рѣшительное преобладанiе уже явно выдаетъ поэтическiе пристрастiя Овидiя. Читатель чувствуетъ себя какъ Энколпiй въ пинакотекѣ. Мѵѳологическая энциклопедiя подъ руками искусного поэта на глазахъ превращается въ энциклопедiю любви — всѣ мыслимые сюжеты, характеры, обстоятельства, отъ тихой, идиллической, вѣрной, до старости, любви Филемона и Бавкиды — до кровожадной страсти Терея, отъ цѣпи несчастныхъ случайностей, погубившихъ Пирама и Тисбу — этихъ античныхъ Ромео и Джульетту, — до наказанiя Актеона и Тиресiя за нескромные взгляды, отъ исторiи безотвѣтной страсти Аполлона къ нимфѣ до легкихъ похожденiй Юпитера и ревности его царственной супруги, — современники вполнѣ могли искать и находить реальные прототипы героевъ Метаморфозъ, но намъ это сейчасъ не настолько интересно. Однако въ этомъ изобилiи встрѣчается одна разновидность, которая, по-видимому, очень близка поэту: особенно ему по душѣ живописать преступныя, предательскiя страсти. Таковы Пасифая въ Ars amatoria (1 книга), Библида, Сцилла, Медея — въ Метаморфозахъ. Присмотримся къ нимъ повнимательнѣе.

…Вотъ первый изъ этихъ разсказовъ. Страсть Пасифаи къ быку описывается съ тонкими психологическими подробностями: “Зачѣмъ, глупая, ты столько разъ укладываешь уже причесанные волосы! Какъ бы ты хотѣла, глядя въ зеркало, чтобы у тебя были рога! Ахъ! Сколько разъ, глядя на корову, ты говорила себѣ: “Чего это она такъ рѣзвится въ зеленой травѣ? Не сомнѣваюсь, что она, глупая, считаетъ себя красивой!” Ты говорила это, и безъ вины приказывала подвести ее подъ ярмо или принести въ жертву у алтарей”. Но создаютъ ли эти подробности — во всемъ ихъ блескѣ, при великолѣпномъ мастерствѣ и неподражаемой фантазiи ихъ подбора (а пересказанный отрывокъ является едва ли не однимъ изъ самыхъ яркихъ примѣровъ поэтического искусства юного Овидiя и запоминается надолго), — создаютъ ли эти подробности образъ настоящей человѣческой страсти? Не дробится ли она въ этомъ каскадѣ наблюденiй, не растворяется ли — вплоть до полного исчезновенiя? Вѣдь не любовь рисуютъ такими чертами — скорѣе кокетство, ревность, легкомыслiе, что угодно, только не глубокую, подлинную страсть.

Возьмемъ Медею — одну изъ любимыхъ героинь Овидiя, который раздѣлялъ въ этомъ отношенiи пристрастiя поздней античности, явно предпочитавшей Еврипида остальнымъ великимъ трагикамъ. Ей посвящена половина VII пѣсни Метаморфозъ — зрѣлаго произведенiя, когда риторическiя крайности и пародiйный паѳосъ ранняго перiода творчества поэта были во многомъ преодолѣны. Мастерскiй внутреннiй монологъ — Овидiй пользовался этимъ прiемомъ какъ никто изъ античныхъ писателей — содержитъ аргументацiю такого рода: конечно, помочь чужеземцу — предательство отца, однако отецъ суровъ, и предательство родины, но родина — страна варварская… Ясонъ у Еврипида, софистъ и циникъ, могъ уговаривать свою Медею подобнымъ образомъ — на сценѣ театра Дiониса это были слѣды аѳинскаго воздуха, съ примѣтами конкретнаго мѣста и конкретнаго времени, однако чтобы сама Медея уговаривала — и уговорила — себя столь рацiональными доводами? Трудно представить себѣ такую своеобразную человѣческую страсть.

Не меньшее недоумѣнiе вызоветъ у насъ исторiя Сциллы Мегарской, если мы станемъ разсматривать ее подобнымъ образомъ. Конфликтъ между любовью и долгомъ представленъ здѣсь во всей возможной чистотѣ, но “внутреннiй монолог” мегарской царевны — демонстрирующiй одну за другой степени ея паденiя въ бездну страсти и въ пропасть предательства — не слишкомъ ли онъ рацiоналистиченъ? Дѣйствительная любовь стала бы искать аргументы въ справедливости или несправедливости войны, которую ведетъ Миносъ противъ ея отечества — и дѣйствительная любовь къ отечеству не растоптала бы любовь къ главнокомандующему вражескимъ войскомъ?

Еще одна особенность Овидiева описанiя патетическихъ ситуацiй, прежде всего любовныхъ — непременный каламбуръ въ самомъ, казалось бы, неподходящемъ мѣстѣ. “Рога Минотавра не могли пронзить твое сердце, неблагодарный Тезей, — жалуется брошенная на островѣ Наксосъ Арiадна, и то, что она излагаетъ свои претензiи въ письмѣ, которое намѣрена отправить съ необитаемого острова (таково риторическое заданiе Овидiя), только подчеркиваетъ искусственность ситуацiи, — они не могли пронзить твое сердце, потому что оно желѣзное”. Товарищи Актеона, радуясь удачной травлѣ оленя, зовутъ его и жалѣютъ вслухъ, что его нѣтъ. Актеонъ хотѣлъ бы, чтобы его здѣсь не было; но онъ здѣсь. Алкiона, волнуясь за мужа, проситъ у боговъ, чтобы ея мужъ былъ цѣлъ, чтобы вернулся, чтобы никого не предпочелъ ей, и поэтъ тутъ же замѣчаетъ: только это послѣднее и могло быть исполнено изъ всѣхъ ея обѣтованiй. Комментаторъ замѣчаетъ по этому поводу: “Заслуживаетъ величайшаго неодобренiя шутка въ столь серьезномъ дѣлѣ”. Но — заслуживаетъ ли Овидiй порицанiя за это или нѣтъ, именно по этой детали поэта можно узнать безошибочно.

Каламбуры Овидiя — весьма многочисленные — въ своемъ большинствѣ могутъ быть описаны нѣсколькими простыми схемами. Одна изъ самыхъ эффектныхъ — одно и то же лицо въ двухъ разныхъ функцiяхъ по отношенiю къ одному и тому же глаголу. “Зачѣмъ ты вынимаешь меня изъ меня же?” — спрашиваетъ несчастный Маpсiй у Аполлона. Голодъ вдыхаетъ себя въ жилы Эрисихтона. Местра радуется, что у нея про нее же и спрашиваютъ. Сонъ вытряхиваетъ себя изъ себя. Другая любимая схема, значительно болѣе распространенная — два разныхъ дополненiя одной функцiи къ одному глаголу — конкретное и абстрактное. “Пользуйся нашими совѣтами, а не колесницей”, — говоритъ своему неразумному сыну Гелiосъ, а Зевсъ вышибъ его одновременно и изъ колесницы, и изъ жизни. Кадмъ одновременно потерялъ и цвѣтъ лица, и самообладанiе. Онъ же вынужденъ избѣгать и родины, и отцовскаго гнѣва. “Омой вмѣстѣ и голову, и преступленiе”, — обращается Вакхъ къ Мидасу, освобождая его отъ роковаго подарка. Сцилла жалуется: “Мои слова, обращенные къ тебѣ, Миносъ, уносятъ вѣтры — и они же — увы! — уносятъ вдаль твои корабли!” Первая изъ этихъ деталей — самый банальный штампъ, настолько хорошо узнаваемый, что даже и невозможно сказать, кто придумалъ ее первымъ — но какъ легко во второй узнаваемъ Овидiй! И ту же самую деталь онъ повторилъ въ Tristia, при описанiи бури, въ которомъ онъ по существу ничего не выдумалъ: въ ссылку онъ былъ вынужденъ плыть зимой, когда Средиземное море весьма опасно для кораблей. И эта шутка наединѣ со свирѣпѣющей пучиной — лучшее оправданiе Овидiя: онъ не могъ, не умѣлъ писать иначе, если бы даже и захотѣлъ.

Еще одна немаловажная, хотя и не столь замѣтная деталь: это особая, не имеющая прецедента въ античной поэзiи нѣжность Овидiя по отношенiю къ созданнымъ его фантазiей и заимствованнымъ изъ мѵѳологiи чудовищамъ. До него они изображались только страшными. Не умѣя выразить ее иначе, онъ доверяетъ свои чувства героямъ: Язонъ гладитъ подгрудки огнедышащихъ быковъ, Медея — шеи запряженныхъ въ колесницу драконовъ.

Послѣ того какъ мы нащупали эти точки, гдѣ Овидiево что ближе всего подходитъ къ поверхности, послѣ того какъ мы до нѣкоторой степени обнаружили закономерности его поэтической работы и рисунокъ его поэтическихъ пристрастiй, мы можемъ разсуждать о его творчествѣ по существу. Еще разъ повторяемъ: тѣмъ, кто ищетъ въ поэзiи прежде всего непосредственнаго выраженiя человѣческихъ страстей, съ Овидiемъ нечего дѣлать: на такъ поставленный вопросъ онъ отказывается отвѣчать, да едва ли на него отвѣтитъ и вся римская поэзiя (можетъ быть, за исключенiемъ Катулла). Ничего непосредственнаго въ творчествѣ Овидiя нѣтъ и быть не можетъ. Это его роднитъ съ почти всѣми наиболѣе крупными представителями латинской поэзiи. Но при этомъ Овидiй глубоко индивидуаленъ: предметомъ его творчества служитъ не Катуллова бурная страсть, не возвышенныя чувства Вергилiя, не спокойная, съ легкой тѣнью сожалѣнiя о прошломъ мудрая уравновѣшенность Горацiя, не ровная и безыскусная любовь Тибулла. Сильныхъ чувствъ вообще нѣтъ въ его творчествѣ — онъ пѣвецъ человѣческой души не въ ея силѣ, а въ ея слабости, даже, если быть точнымъ, въ ея слабостяхъ. И въ этомъ онъ, пожалуй, не знаетъ себе равныхъ во всей европейской поэзiи.

Здѣсь все еще правомеренъ вопросъ: а можетъ ли въ принципѣ поэзiя человѣческихъ слабостей считаться поэзiей? Объ этомъ — еще нѣсколько словъ, не вдаваясь въ опредѣленiя.

Если мы взглянемъ на произведенiя выдающихся поэтическихъ талантовъ, мы обнаружимъ, что содержанiе ихъ бесконечно разнообразно — примеровъ этому столько, что врядъ ли вообще стоитъ на нихъ останавливаться. Во времена Овидiя никому бы и въ голову не пришло требовать отъ поэта непремѣнныхъ возвышенныхъ чувствъ, обязательной оригинальности, непосредственности и искренности въ описанiяхъ страстей и подлинности переживанiй. Эти требованiя вообще достаточно долго не предъявлялись поэзiи — и если мы иначе смотримъ на болѣе раннiя произведенiя и находимъ въ нихъ то, чего мы ищемъ, это еще не значитъ, что предметъ поиска былъ всегда одинъ и тотъ же. (Правда, отъ латинской поэзiи въ такомъ случаѣ останется одинъ только Катуллъ, для разнообразiя оттѣненный вполнѣ искренней и непосредственной Марцiаловой злобой.) Напротивъ, и непосредственныя чувства, и тематическая оригинальность, и “свѣжiе образы” — скорѣе показались бы въ древности дурнымъ тономъ, поскольку поэтическая задача — вообще трудная задача, въ ея трудности заключается сама возможность ея рѣшенiя, и поэтому должны быть строгiя жанровыя, метрическiя и многiя иныя рамки: въ ихъ соблюденiи только и можетъ сказаться истинное достоинство, въ то время какъ неспособный проявить его на заданномъ поприщѣ, играя по общепринятымъ правиламъ, будетъ, конечно, стремиться къ творческому эксперименту. Непосредственныхъ чувствъ нѣтъ ни у кого изъ великихъ римскихъ поэтовъ: ихъ интересовала не мутная вода непросвѣтленной страсти, но ароматное, выдержанное вино страсти умудренной, просвѣтленной долгимъ жизненнымъ опытомъ и аскезой продолжительнаго молчанiя, выведенной на свѣтъ не ранѣе, чѣмъ придетъ тому срокъ, чѣмъ она достигнетъ должной зрѣлости и окажется достойной человѣческаго вниманiя. Крикъ радости и боли — еще не поэзiя…

При этомъ творческiй предметъ у всѣхъ крупныхъ римскихъ поэтовъ — разный. Но важно не это. Важна его подлинность. Овидiю, который открыто и едва ли не вопреки приличiямъ поздравилъ себя съ тѣмъ, что онъ рожденъ именно тогда, когда рожденъ, было дано уловить и выразить — независимо, а во многомъ и противъ своей воли — букетъ мелкихъ человѣческихъ слабостей, зависти, ревности и измѣны, рацiональность поведенiя, которая пришла на смѣну древней героической цѣльности, невозможность выдерживать прежнюю высоту и веселый отказъ отъ нея ради достиженiй менѣе героическихъ и болѣе обыденныхъ, нежели тѣ, которыя римляне чувствовали своимъ нацiональнымъ (при всей условности этого понятiя) заданiемъ. У Овидiя былъ мягкiй характеръ, не свойственный римлянину; такимъ же мягкимъ и пластичнымъ былъ его поэтическiй даръ.

Овидiй, безусловно, уступаетъ своимъ старшимъ современникамъ и въ широтѣ охвата, и въ высотѣ предметнаго содержанiя своего творчества, — до сихъ поръ мы и не утверждали обратнаго, сосредоточивъ свои доказательства на подлинности предмета, — и едва ли не въ глубинѣ проникновенiя въ него. Онъ могъ бы съ полнымъ правомъ отнести къ себѣ знаменитыя слова Альфреда Мюссе: “Мой стаканъ невеликъ, но я пью изъ моего стакана”. Чувствующiе подлинность его предмета собратья по цеху по достоинству оцѣнили его — въ то время какъ многiе подходившiе съ предвзятой точки зренiя филологи и критики, искавшiе того, чего онъ дать не могъ ни въ коемъ случаѣ, и упускавшiе изъ виду подлинныя его достоинства въ силу своихъ профессiональныхъ “очковъ”, отнеслись къ автору Метаморфозъ со строгостью, которой этотъ самый крупный спецiалистъ по мелкимъ человѣческимъ слабостямъ вовсе не заслужилъ.

…Въ Метаморфозахъ Овидiй пишетъ о томъ, какъ рабъ царя Мидаса, видѣвшiй длинныя уши своего господина, не смогъ ни умолчать объ этомъ, ни сообщить кому-либо изъ людей. Онъ вговорилъ эту тайну въ разрытую землю, и выросшiй на мѣстѣ засыпанной ямы тростникъ своимъ шелестомъ разгласилъ запретное. Изъ этого тростника Овидiй и сдѣлалъ свою цѣвницу.
Tags: ovidius
Прекрасно! Зачиталась просто, опаздываю на родительское собрание:)
Прекрасно. Спасибо.
И хорошо сделали, что восстановили. Я, например, не читал.
Спасибо Вам :) Весьма и весьма любопытно и познавательно! :)
Спасибо.
Большое спасибо, очень интересно.