Вот как описывается получение известия о Февральской революции 20-летним пензенским помещиком, вчерашним студентом-философом, прапорщиком ускоренного производства, занимающимся с запасными в родном городе и ждущим отправления на фронт:
"За обедом в офицерском собрании все мы молоденькие офицеры всегда говорим об одном: когда и чья уходит на фронт маршевая рота? Конечно, мы читаем газеты, следим за Государственной Думой, волновались речью Милюкова о "глупости или измене", статьей Маклакова о "сумасшедшем шофере", толковали об угрожающих правительству речах Керенского и Родичева; правительство "петербургских старичков" у нас непопулярно, но все же всех нас это уже мало касается; мы почти уже в окопах, наши чувства только военные, мы видим только войну; и все думаем, что Бог даст, вопреки всему Россия дойдет и до победы.<...>
Вдруг в передней позвонили. Разношеными валенками няня Анна Григорьевна прошуршала к парадной двери. И вдруг чьи-то чересчур быстрые шаги, и еще путаясь в рукавах скидываемой шинели, приятель, прапорщик Арзубьев из передней закричал: "Потрясающее известие! В Петербурге переворот! Самая настоящая революция!".
На полных щеках, в круглых темных глазах Арзубьева сияющая радость. Может быть потому, что тяготили неудачи на фронте, затянувшаяся война, немощность правительства, распутинские скандалы, но нет, нет, вовсе не поэтому, а почему-то совсем другому и я вдруг ощутил ту же странно обжегшую меня радость. Эту радость я увидел и в матери и даже в спервоначалу обомлевшей няньке Анне Григорьевне.
Явно ощущая приятность, что он первый в городе узнал такую историческую новость, Арзубьев, хоть и торопясь, но со вкусом рассказал, что его отец, инженер Рязано-Уральской железной дороги, только сию минуту получил телеграмму за подписью члена Государственной Думы Бубликова, что правительство свергнуто и власть уже в руках членов комитета Государственной Думы.
- Теперь скорая победа и конец войне! - сиял Арзубьев.
- Надо Ладыгиным сказать, - и Анна Григорьевна зашелестела валенками к двери.
Вскоре, торопясь, вошел плоскогрудый, желтолицый присяжный поверенный Ладыгин с круглощекой женой и застенчиво улыбающейся дочерью-курсисткой. С ними, извиняясь и шурша длинной юбкой, пришла даже их гостья, спесивая дама с прищуренными прохладными глазами. Арзубьев еще раз рассказал о телеграмме Бубликова и я видел, как все обрадованно заволновались. Даже незнакомая спесивая дама, оказавшаяся вдовой полицмейстера, проговорила:
- И я скажу поделом! Всеми этими скандалами нельзя губить страну! Уж если Пуришкевич назвал наше правительство забывшим родину, то и поделом!
А на рассвете я бежал в полк. Я, конечно, за республику, за Думу, за Милюкова-Гучкова и за победу, которая теперь приблизилась! Перерезая Базарную площадь с редкими, на морозе жавшимися, жалкими прохожими, пробегая мимо мертвых домов и унылых улиц, мимо рыбных рядов, где сусеки полны торчащей мороженой рыбой, я чувствовал захватывающее душу возбуждение и все вокруг, казалось мне, перерождается.
Но в полку никто еще ничего не знает. В бараках тихий гул солдатских голосов; в поле на занятия их не вывели и солдаты чувствуют, что, кажется, произошло для них что-то важное. Но что? Не знают. Они переговариваются, перешептываются, но как только подходят офицеры, хмуро расходятся.
В бильярдной офицерского собрания толпятся офицеры. Капитан Васильченко с отчаянным лицом, молча, ходит из угла в угол. Молодые возбуждены, как и я. Большинство же мнется, покашливает, словно поперхнулись. Говорят, что командир полка заперся в кабинете, в ожидании телеграфного ответа командующего округом на запрос: что делать? Но телеграф бездействует.
В роте я вызываю взводного Каркунова, мелкого бакалейщика до войны. По его смеющимся глазкам я вижу, что он уже знает и ему нравится. Я беспокоюсь: а вдруг солдаты пойдут усмирять город, усмирять революцию, если будет отдан приказ? Каркунов пугливо глянул на дверь, заперта ли? "А кто ж их знает, ваше благородие, народ темный, слухают, а что к чему не понимают". Но после раздумья дружеским шепотком бросает: "Да нет, навряд ли выйдут, война надоела, домой хотят, вот что".
Меж бараками по снегу пробегают серые шинели, нагоняют друг друга, толпятся, о чем-то говорят, узнать бы о чем? Везде полуголоса, шепоты, все чего-то напряженно ждут. И вдруг в роту вбегает побледневший прапорщик Крылов: потрясающее известие: царь отрекся! Он рассказывает, что командир полка в кабинете упал в обморок. В собрании офицеры смяты. А в бараке я не могу даже узнать своих солдат. Со стены сорвали портрет царя, в клочья топчат его сапогами, будто никаких царей никогда в России и не бывало. Солдаты ругаются, приплясывают, поют, словно накатило на них веселое сумасшествие, словно начинается всеобщее счастливое землетрясение. Еще вчера они даже не знали это трудное для мужицких губ слово, а сейчас кричат: Ура, революция!!!". И я, двадцатилетний республиканец, чувствую, как спадает моя радость, убитая совсем другой радостью солдат. Из офицеров я в бараке один, кругом меня хаос криков. "Урррраааа!!!". "Да pдрааав-ствуеееет!!!". И крики эти будто вылетают не из глоток, а из каких-то таких опьяняющих глубин, что того и гляди эта обезумевшая радость перехлестнет берега и все затопит. Это радость какой-то всеобщей распутицы, в которой тонут люди, лошади, телеги, и хоть все, может быть, и утонут, но сегодня всем почему-то очень радостно. У солдат сразу все стало иным; изменились лица, жесты, движения, голоса. Это другие люди. И это зрелище и захватывающе и страшно. Это, вероятно, то мгновение, которое называет революции великими. Может быть оно одно и есть революция, а назавтра его уже не будет? Но сегодня все закачалось, затанцовало. Так почему же с чувством тревоги ощущаю я взрыв этих сил? Он мне чужд. Я ему даже супротивен, ибо я не хочу этой всеопрокидывающей, всеразрушающей, всему угрожающей стихии.
- Долой отделенных! - хохочет на нарах танцующий мордвин; он подбрасывает к потолку сапог с взвивающейся из него ржавой портянкой; мордвин уверен, что теперь он свободен от власти отделенного, которого вчера еще боялся.
- Войну долой! - пронзительно летят простуженные басы и тенора из соседнего барака. Мужики нюхом учуяли, что теперь без начальства война повалится под откос и они уже ближе к своей земле, к избам, к бабам и их общая радость так могуча, что ей не удержаться в бараках. Гогочущей, мускулистой толпой полк вываливается на желтый снег, меж бараками колышится океан шинелей. Приветствуя революцию, революционные войска маршем хотят пройти по городу." (Р.Гуль. Конь рыжий. http://lib.ru/RUSSLIT/GUL/horse.txt.)
kukushon_ok
March 28 2010, 09:38:22 UTC 9 years ago
Срок революционной радости этого молодого человека - переход площади. "Переведи меня через майдан".
Эх...
enzel
March 28 2010, 14:58:33 UTC 9 years ago
uglich_jj
March 28 2010, 09:44:57 UTC 9 years ago
Гуль вообще исключительно острым умом обладал. Я не первый раз убеждаюст.
core2duo
March 29 2010, 02:12:45 UTC 9 years ago
Результат не заставил себя долго ждать:
http://man-with-dogs.livejournal.com/771129.html
enzel
March 29 2010, 07:13:05 UTC 9 years ago
core2duo
March 29 2010, 08:14:27 UTC 9 years ago
enzel
March 29 2010, 09:46:31 UTC 9 years ago
ru_antifem
March 29 2010, 13:23:33 UTC 9 years ago
core2duo
March 29 2010, 14:48:17 UTC 9 years ago
ru_antifem
March 29 2010, 15:11:40 UTC 9 years ago
core2duo
March 29 2010, 15:34:40 UTC 9 years ago
ru_antifem
March 29 2010, 20:58:20 UTC 9 years ago
core2duo
March 29 2010, 22:39:06 UTC 9 years ago
"ухнула Россия... там, - указывает он куда-то, вероятно, на
Петербург, - все упустили... а теперь уж не подхватишь... все пропало..."
ru_antifem
March 29 2010, 20:55:16 UTC 9 years ago
Вообще, всеобщая мобилизация это серьезное испытание для государства. Одно дело проф. военные, получающие зарплату. Их немного. Другое - массовое вовлечение взрослого мужского населения на длительный срок.
enzel
March 30 2010, 07:10:30 UTC 9 years ago