С Пушкиным русской цивилизации необыкновенно повезло. Но «счастливого случая» могло и не быть. Был бы Гоголь и Лермонтов, великая литература началась бы с них. Гончарову, Тургеневу, Достоевскому было бы душно и тесно, что-то бы получилось, что-то нет. Квашня просветительской литературы шестидесятников прела бы без Пушкина в тенечке «великих реформ» подушистее раз в пять. И так далее.
Но могло быть и так, что с Пушкиным русским бы НЕ повезло. То есть появился бы на его месте злой дурачок и занялся троллингом. Стал бы плясать на похоронах и биться головой о стену. У Гоголя и Лермонтова опустились бы руки, а Тургенев подумал бы и решил: «Ну её, эту литературу, к лешему».
Именно так получилось с русской философией. Почему русские нашли себе Чаадаева, почему он нашёл их, спорить можно бесконечно. Наиболее невыносима в таких случаях мысль о полной случайности произошедшего. Уж больно много последствий получается от «ничего» – броска игральной кости. Поэтому, как философ, я, конечно, предпочитаю видеть в «чаадаевиане» общую нерасположенность российской цивилизации к умозрению, и, наоборот, в Пушкине находить доказательство удивительной склонности соотечественников к художественной литературе.
Но случайность как проявление закономерности от этого не перестает быть случайностью. Мы всегда видим «случай» и всегда будем случаю радоваться, или о случае сожалеть.
Чаадаев это случай тяжёлый.
Родился Петр Яковлевич в 1794 году, учился в московском университете, и после компании 1812-1814 годов стал адъютантом командира гвардейского корпуса. Это была очень выгодная должность (он её занял в 23 года), так как позволяла иметь доступ в узкий круг свиты царя и общаться с Александром I и наследником Константином Павловичем.
Молодой Чаадаев был самовлюбленным фанфароном, часами просиживал перед зеркалом, красился, подводил брови, пудрился, завивался и полировал ногти. У Чаадаева был лакей, молодой красивый человек с представительной внешностью, которого он одевал лучше себя. Сначала выходил лакей, которого все принимали за благородного человека, потом Чаадаев, по сравнению с которым благородный человек оказывался лакеем.
Наряду с макияжем физическим Чаадаев также употреблял идеологическую косметику – любил рассуждать о философии и политике в самом возвышенном духе.
А это косметика при помощи печатного станка.
В либеральной мифологии любят сближать Чацкого и Чаадаева, иногда даже говорят, что в сцене с мнимым сумасшествием Чацкого нашла отражение история с публикацией в «Телескопе» (произошедшая через 7 лет после смерти Грибоедова). На самом деле между ними нет ничего общего, кроме известного сходства фамилий. Скорее чертами Чаадаева в знаменитой пьесе наделен Удушьев (Ча(а)даев, – чад - удушье от чада – «Чадушьев»):
«Но если гения прикажете назвать:
Удушьев Ипполит Маркелыч!!!
Ты сочинения его
Читал ли что-нибудь? хоть мелочь?
Прочти, братец, да он не пишет ничего;
Вот эдаких людей бы сечь-то,
И приговаривать: писать, писать, писать;
В журналах можешь ты, однако, отыскать
Его «Отрывок, взгляд и нечто».
Об чем бишь «нечто»? - обо всем;
Все знает, мы его на черный день пасем».
Чаадаев познакомился с 16-летним Пушкиным и произвел на неопытного юношу неизгладимое впечатление. Александр посвятил Петру несколько стихов, льстящих его самолюбию. Но 23-летний Пушкин уже понимал, кто перед ним и упомянул своего бывшего кумира вот в таком контексте:
«Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня едет в маскарад».
В 1820 году произошло волнение нижних чинов Семеновского полка. Считается, что события не имели политической подоплёки и были вызваны крайне неудачным стечением ряда обстоятельств. Но они выявили общий недостаток армии Александра – это была военная армия, не рассчитанная на длительное пребывание в казармах.
Государь в это время находился на дипломатической конференции в Австрии. Чаадаев вызвался доставить сообщение о волнении Александру I, приготовив сопроводительную лекцию, которой собирался блеснуть и перейти в царские флигель-адъютанты. Беда заключалась в том, что Чаадаев был глуп как бабий пуп. Доложился он неудачно и к тому же опоздал с депешей на два (!) дня.
Из-за этого возник дипломатический конфуз. Меттерних уже знал о непорядке в Петербурге и спрашивал Александра:
- Ваше величество, всё ли у вас хорошо? Получены сведения о волнениях в Семеновском полку.
Александр недоумевал:
- Вздор! Семеновцы мой любимый полк.
Таким образом, оказалось, что коллеги по дипломатической конференции лучше осведомлены о делах в России, чем сам царь.
Александр наорал на Чаадаева так, что тот развалился. У него началось тяжелое соматическое расстройство, от которого он лечился всю последующую жизнь. Из армии он уволился.
В системе здравоохранения России 20 века ему бы поставили диагноз «вегето-сосудистая дистония». Чаадаев постоянно жаловался на боли в желудке, суставах, многочисленные расстройства кишечника, мигрени. У него наблюдались панические атаки и депрессивные состояния, выпали волосы, кожа стала мертвенно бледной. Интеллект Петра Яковлевича при этом был сохранён (насколько там вообще было что сохранять), но появилась свойственная подобным больным навязчивость. Чаадаев буквально преследовал врачей и часами рассказывал о своих многочисленных болячках. По условиям того времени лечить его было невозможно (это и сейчас трудно – ибо объективно болезней внутренних органов нет). Чаадаеву ставили пиявки, кормили супчиками, делали клизмы, до одурения поили минеральными водами, читали над ним молитвы и т.д. и т.п. Всё это помогало мало, но зато ещё более увеличивало бесконечные обсуждения своего состояния с врачами, родственниками, друзьями, знакомыми и, наконец, прохожими.
Вскоре после отставки Чаадаев уехал на Запад, где провёл три года, лечась на многочисленных курортах. В середине 1826 он возвратился в Россию в относительно вменяемом состоянии, но вот незадача, - при пересечении границы его задержали по иезуитскому доносу Константина Павловича, который встречался с ним за границей, и теперь опасался, что информация об этих связях есть у Николая. По иезуитски же Константин способствовал его последующему освобождению. При обыске у Чаадаева нашли масонский патент восьмого градуса, на что Петр Яковлевич заявил, что безделица хранилась в бумагах на память. Этим вполне удовлетворились, так как в одну из лож, в которой участвовал Чаадаев, входил сам Константин. Как, впрочем, и Бенкендорф.
(В скобках замечу, что волнение в Семеновском полку – лучшем полку гвардии, приведшее к его фактическому УНИЧТОЖЕНИЮ, было конечно не необъяснимой случайностью, а следствием целенаправленной провокации Александра, решившего отстранить Константина, ставшего к 1820 году де факто польским королём, от контроля над столичной гвардией. «Незнание» и «отсутствие» Александра было спектаклем, как и демонстративная посылка с известием о бунте пустозвона и вертопраха Чаадаева. Такие сообщения посылаются с профессиональными фельдъегерями, которые скачут день и ночь, загоняя лошадей на смерть. Бунт Семеновского полка в 1820 году это то же самое, что выход из повиновения дивизии имени Дзержинского в 1960.
Точно так же запрет на участие в масонских ложах государственных служащих от 1822 года (который был и не мог не быть в условиях европейского абсолютистского государства лишь кратковременной мерой) был следствием продолжения борьбы между Александром и Константином. Первым подписку о неучастии в тайных ложах дал сам Константин – как глава польского масонства и как деятельный участник масонства российского. В дальнейшем этот частный случай государственного неучастия в масонских ложах стал использоваться как один из предлогов запрета на изучение российского масонства середины и конца 19 века. Этот запрет, - и в РФ, и за границей, - действует до сих пор.)
Чаадаеву также были заданы вопросы об английской религиозной макулатуре, которую он вёз в Россию. На Западе с ним контактировали английские и католические миссионеры, но быстро убедились, что денег давать не надо (ибо глуп).
Небольшой шахматный ход Константина имел на Чаадаева самое разрушительное действие. До начала 30-х годов несчастный находился в полной прострации, пока один из врачей, доведённый до крайности назойливым пациентом, не посоветовал ему записаться в Английский клуб. По его расчёту Чаадаев переключился бы на соклубников, что и требовалось доказать. Так и произошло.
Чаадаев появился в клубе в удачное время. Разгром польского восстания и смерть Константина усилили оппозиционные настроения среди московских аристократов. Не потому что среди них было много поляков, или мало патриотов, а просто так. «Николаю многовато будет». В этих условиях ворчание ипохондрика быстро приняло политический оттенок. Жалобы на здоровье в клубе выслушивали с сочувствием, ещё большее сочувствие вызвали жалобы на «эту страну». Благо, Чаадаев никак не систематизировал свои взгляды, и ограничивался скептическими репликами. Этого и надобно было – Пётр Яковлевич занял нишу клубного оригинала и стал местной достопримечательностью. Сидел он в клубе практически безвылазно, греясь как кот возле печки в лучах неожиданной популярности. Здоровье быстро пошло на поправку.
Чаадаеву очень нравился этот портрет. Он наделал с него репродукций и рассылал знакомым. Как это ни парадоксально, заказной портрет «мыслителя» оказался действительно очень удачным. Он так же передает внутреннюю суть Чадаева, как и приведённый выше портрет пустышки в гусарском мундире. Почему, - об этом ниже.
И вот тут ободрённый Чаадаев решил снова блеснуть – на этот раз перед Николаем I. Через влиятельных знакомых он подал нижайшее прошение о поступлении на государственную службу. Чаадаев видел себя на дипломатическом поприще, дабы, как он выразился, «пристально следить за движением умов в Германии».
Николай просьбу Чаадаевы удовлетворил, но определил на службу в министерство финансов, и на должность небольшую. Чаадаев решил доложиться. Поскольку «доклад» сохранился, по нему можно судить, что примерно произошло десятью годами ранее на личной аудиенции у Александра.
Начал доморощенный европеец с азиатской лести и назвал Николая государственным исполином и царём царей. Что в устах аристократа, ведущего переговоры о назначении на службу, уже выглядело очень плохо. Далее Чаадаев объяснил, что назначение его по финансовому ведомству есть административная ошибка, так как никакого опыта в этой области у него нет. Таким образом, после пошлой и неприличной лести, он прямо аттестовал царя дураком.
После подобной «дипломатической подготовки» Чаадаев настоятельно рекомендовал царю назначить себя в министерство просвещения на должность эквивалентную, например, директору департамента. Потому что он очень умный, у него есть план. План заключался в том, чтобы не учиться у Запада, а учить Запад. Как и чему? Это осталось за пределами доклада. «Предлагаю увеличить доход фирмы на 300%» - Каким же образом? – А это уже ваша задача, моё дело дать идею».
Бенкендорф спас безумца, и, не смотря на протекцию князя Васильчикова (фаворита Николая), не решился передать доклад царю. То, что мог ответить Чаадаеву Николай, в крайне смягчённой форме написал сам Бенкендорф, наложив на поданной бумаге следующую резолюцию:
«Государь бы удивился диссертации о недостатках нашего образования там, где ожидал только благодарности и скромную готовность самому образоваться по делам ему, Чаадаеву, вовсе неизвестным. Ибо только служба, причём долговременная, может дать право судить о делах государственных. Мне кажется, что он с французским легкомыслием судит о том, чего не знает».
Перевожу корявый русский Бенкендорфа на современный язык. Примечательно, что Чаадаев совершил ещё одну бестактность, и сопроводил письмо Николаю следующей припиской для Бенкендорфа:
«Я пишу к Государю по-французски. Полагаясь на милостивое Ваше ко мне расположение, прошу Вас сказать Государю, что писавши к Царю Русскому не по-русски, сам тому стыдился. Но я желал выразить Государю чувство полное убеждения, и не сумел бы его выразить на языке, на котором прежде не писывал. Это новое тому доказательство, что я в письме своем говорю Его Величеству о несовершенстве нашего образования. Я сам живой и жалкий пример этого несовершенства. Вашему Сиятельству доложу я еще, что если вступлю в службу, то в сей раз пишу по-французски в последнее. По сие время писал я на том языке, на котором мне всего было легче писать. Когда стану делать дело, то Бог поможет, найду и слово русское: но первого опыта не посмел сделать писав к Государю».
Надо сказать, что в то время даже Пушкин предпочитал писать деловые письма по-французски, мотивируя это наличием развитых и чётких лексических оборотов, ещё плывущих в русском языке. Большая часть официальной государственной переписки велась на французском, так что упрёк себе со стороны Чаадаева был упрёком Бенкендорфу и самому царю. Упрёк бросал человек, который сам искал службы, и сам писал по-русски едва ли не хуже. Всё-таки Бенкендорф не писал «в последнее» вместо «в последний раз».
Все философские размышления Чаадаева написаны по-французски, его переписка с Пушкиным тоже велась на этом языке. Похоже, что он и читал по-русски неохотно и мало, видимо не понимая части оборотов.
В этом и таится «оригинальность» культурно-государственного нигилизма Чаадаева. Западная пресса в то время ненавидела и боялась Россию – настолько, что даже в сверхвыгодном для дипломатических альянсов положении субгегемона Россия постепенно оказалась в дипломатической изоляции. Причина этого была не в «варварстве», «рабовладении» или «деспотии», а в военной и экономической мощи, а также в быстрых темпах культурного, демографического и экономического развития. Запад демонстративно не замечал патологической жестокости и терроризма поляков, доведших крепостническую систему до степени религиозно-этнического гнёта. Что характерно, поляки даже не скрывали своего зверства. Они открыто заявляли, что являются пришельцами с Востока («сарматами»), которые давили и будут давить славянскую погань, а если дотянутся, то и остальных европейцев. Польская знать демонстративно ходила в татарских халатах и шароварах, в Стамбуле была многотысячная польская община, поляки весь 19 век были стратегическими союзниками турок и с удовольствием резали балканских христиан. Наконец в религиозной области узкоглазые «феликсы эдмундовичи» демонстрировали боснийское непонимание азов христианской цивилизации и стремились привнести в синкретичный католицизм нетерпимость мусульманских фанатиков.
В военных действиях поляки занимались мародёрством, грабили мирное население и даже убивали православных священников. Всё это вызывало многочисленные восторги борьбой мужественных моджахедов. Что, повторяю, неудивительно.
И наоборот, гуманная политика России по отношению к другим народам, в том числе и полякам (отпустил же Павел I Костюшко и его сторонников с личными извинениями и даже слезами) просто игнорировалась.
Польские «европейцы».
По условиям тогдашней России Чаадаев был образованным человеком, но в нашей журналистике ещё не существовало развитой системы взглядов и мнений, да к тому же Чаадаев и не особенно следил за отечественной прессой. Русофобия Чаадаева возникла оттого, что он, будучи «азербайджанцем», всю жизнь читал «армянские» журналы. Естественно оказывалась, что Азербайджана просто нет. И не было. А если он и будет, то как часть великой Армении.
Итак, в чём смысл «прошения» Чаадаева к Николаю I? Ненавидя и презирая свой «азербайджанский» народ, он стремился устроиться в визири к местному шаху, ПРЕДАВ СВОИ «АРМЯНСКИЕ» УБЕЖДЕНИЯ. Оказывается, что это Баку должно учить культуре Ереван. Этим будет заниматься визирь Чадай под эгидой царя царей, который в своем величии выше любой национальности.
Когда «царь царей» не удостоил претендента в визири своего внимания, Чаадаев стал распространять копии переписки с Николаем и Бенкендорфом среди знакомых, лия слёзы о гонениях и несправедливости, типичных для родного Азербайджана.
Распаляясь и расковыривая ваву, «московский оригинал» в 1836 году дошёл до степени «третьего дебюта», на этот раз не перед Александром и Николаем, а перед постепенно формирующейся читающей публикой. Так появилась знаменитая публикация в «Телескопе». Примечательно, что даже эта публикация не была статьёй, а являлась «отрывком, взглядом и нечто». Неким письмом к даме, написанным несколько лет назад, да так и не отправленным. Или даже отправленным.
О содержании «Философического письма» писать нечего, я практически полностью его пересказал в одной из пушкинских глав.
Что касается формы, то как это ни печально, философствование Чаадаева типично русское. При всем своем рационализме и критическом настрое русский всегда видит предмет с одной стороны и его сознание наивно генерализирует определяющие признаки. Русский не понимает, что господь Бог не делает простых вещей. Сложность мира не укладывается в его голове. Диалектика (а это и есть основа философии) ему недоступна. Вещи созданные не человеком, но бесконечностью - чудовищно избыточны, знания о них всегда основаны на предположении и компромиссе. Что верно даже при принятии концепции единого мироздания: если простое целое совершенно и абсолютно, то оно может распасться только на СЛОЖНЫЕ части.
У медузы Горгоны, конечно, был один глаз. Мертвящий глаз русского всё превращает в идеологический камень. И это при том, что на уровне душевном русские в высшей степени наделены чувством гармонии, соразмерности, умением ощутить глубину и многогранность предмета и явления, проклятую диалектику, на уровне сознания русским совершенно недоступную. (Недоступную настолько, что они наивно отождествляют её со своей восточной подлой хитростью.) Все русские умствования опровергаются самим существованием русских, существ по структуре своего внутреннего мира удивительно дробных и избыточных. Кретинизм русской критики 60-х годов 19 века находит своё искупление и насмешку в “Отцах и детях”, где это время показано удивительно объёмно, удивительно тонко. Со всепониманием мудрого и печального божества, а не всезнанием молодого провинциального хорька, приехавшего в столицу “делать бешеную карьеру”.
Чаадаев решил прыгнуть выше головы, но его реплики и ухмылки, собранные вместе и приведенные в систему, превратились в то, во что они должны были превратиться – в грубый и примитивный пасквиль.
История публикации подобной мерзости непонятна, вероятно редактору банкротящегося журнала хотелось эффектно выйти из дела и свалить на власти вину за прекращение издания.
Публика был ошарашена, студенты университета хотели Чаадаева бить. Небольшая группа интеллектуалов (в том числе Пушкин) оценила смелость автора и готова была ему простить усердие не по разуму, приготовившись к полемике, пускай резкой и нелицеприятной.
Тут вмешался Николай I и объявил автора сумасшедшим. С точки зрения немца он, вероятно, поступил правильно – Чаадаев был действительно болен, а его пасквиль никогда бы не опубликовали в Европе: критика отечества, иногда самая жёсткая, там была возможна только с многочисленными «но» и хэпи эндом. Генрих Гейне костерил Германию по матери, но местами грубая до бездарности «Зимняя сказка» проникнута внутренним лиризмом, поклонницей Гейне была императрица Австрии, а его «Лорелею» не смогли вычеркнуть из школьной программы даже нацисты, объявив произведение «еврейского пасквилянта» народным достоянием.
В сущности, Николай спас Чаадаева от навязанных дуэлей и элементарных побоев, ибо «с дурака взятки гладки». Но одновременно он заткнул рот сотне его оппонентов, включая Пушкина, и это «не рассуждать – молчать» сказалась на истории развития русской мысли самым пагубным образом. Вероятно, после петушиной фистулы Чаадаева, русским стоило прокашляться «гневной отповедью» и далее полемика поднялась бы на следующую, - первую, - ступень.
Но ещё более вероятно, что этого не было бы никогда, потому что бессмысленно прогнозировать многовариантное поведение СРЕДЫ. Среда это болото и там всегда будет то, что будет. Если за столом собрались хамоватые мещане, будет хоровое пение, облитая скатерть, ругань и драка. Один начнёт – другие подхватят. Это не происшествие – люди так живут.
После высочайшего мнения о сумасшествии, Чаадаева вызвал к себе московский обер-полицмейстер и объявил ему приговор возлюбленного монарха в лицо – сцена достойная пера Шекспира. Дальше Шекспир перешёл в Зощенко.
Сначала татарин заплакал, да так что у него слёзы брызнули в две струи, как у итальянского клоуна. Затем азиат стал громко хвалить монарха за справедливый, мудрый и своевременный диагноз и ругать свои отвратительные мысли.
И наконец Чаадаев сдал всех, включая свою подопечную, которой он читал наставления в «философическом письме».
Письмо было написано семь лет назад и ходило в списках. Его многие читали (включая и мельком пробежавшего текст Николая I), ни на кого эта галиматья не произвела особого впечатления. Для жанра «непечатной литературы» было написано весьма скромно.
Непосредственным поводом для написания послужила записка соседки Чаадаева мадам Пановой, в девичестве Улыбышевой (значимая фамилия). Улыбышева была несчастной в браке и глуповатой женщиной, безнадёжно влюблённой в Чаадаева. С его лёгкой руки она увлеклась католичеством, что к удивлению дурочки, принесло не душевное облегчение, а массу психологических и бытовых проблем. В результате она написала обожаемому Учителю послание с просьбой наставления и утешения: «Как же так, радио есть, а счастья нет?».
По тексту было видно, что женщина страдает нервным расстройством. Вместо того чтобы её успокоить и посоветовать уделять меньше времени головоломным абстракциям, Чаадаев, вдохновлённый просьбой беспомощного человека о духовном учительстве, написал целый трактат о том, что причиной нестроения являются не трудности семейной жизни и не душевная чёрствость соседа-идиота, а российская почва, на которой приходится жить безумной Улыбышевой. Трактат, по мнению Чаадаева, получился настолько хорош, что он решил его пустить по рукам.
После объявления Чаадаева сумасшедшим, было проведено психиатрическое освидетельствование и адресатки письма, встретившее горячее одобрение со стороны мужа. Господин Панов свою жену ненавидел, развестись по обычаям того времени было практически невозможно, а Улыбышева мужу-пропойце не давала имущественных прав на своё имение. Женщину поместили в страшную психушку начала 19 века – с побоями, пытками и кандалами, а Чаадаев напоследок пнул свою «философическую музу» сапогом в живот:
«Что касается до того, что несчастная женщина теперь в сумасшествии, говорит, например, что она республиканка, что она молилась за поляков, и прочий вздор, то я уверен, что если спросить ее, говорил ли я с ней когда-либо про что-нибудь подобное, то она, несмотря на свое жалкое положение, несмотря на то, что почитает себя бессмертною и в припадках бьет людей, конечно скажет, что нет. Сверх того и муж ее тоже может подтвердить. Все это пишу к Вашему превосходительству потому, что в городе много говорят об моих сношениях с нею, прибавляя разные нелепости, и потому, что я, лишенный всякой ограды, не имею возможности защитить себя ни от клеветы, ни от злонамерения. Впрочем я убежден, что мудрое правительство не обратит никакого внимания на слова безумной женщины, тем более, что имеет в руках мои бумаги, из которых можно ясно видеть, сколь мало я разделяю мнения ныне бредствующих умствователей». (Письмо московскому обер-полицместеру Цынскому)
Портрета Улыбышевой история не сохранила. Как сказочный персонаж истории русской мысли она выглядит так.
Что было с Улыбышевой дальше, в точности неизвестно, через 20 лет она превратилась в полоумную старуху-нищенку с ампутированной ногой. В простой телеге она приехала в имение родственников умолять о куске хлеба, те плюнули и поселили её в чёрной избе христа ради. Юродивой дворня дала прозвище: «Филозофка». Потом Улыбышева умерла, её похоронили в канаве.
В общем, «поговорила с философом».