Максим Солохин (palaman) wrote,
Максим Солохин
palaman

Categories:

ГАЛКОВСКИЙ О КОЖИНОВЕ

Мне тоже довелось лично общаться с Кожиновым, и я могу засвидетельствовать точность нарисованного Галковским портрета.

Оригинал взят у galkovsky в 705. О КОЖИНОВЕ


[Spoiler (click to open)]Прошлым летом какой-то чудик стал мне названивать с просьбой написать мемуар о Вадиме Кожинове. Готовился сборник, посвящённый его памяти. Я отреагировал довольно вяло. Не столько из-за чудовищной жары, сколько из-за отчётливого понимания, что татарам это ни к чему. Только обидятся. Но звонки продолжались, я плюнул и написал. После этого звонки прекратились. Отрезало как бритвой.

Текст:

С Кожиновым я познакомился в 1989 или в начале 1990 года. Ему было 60 лет, а мне 30. До сих пор это единственный советский литератор, которого я знал лично, которому был интересен, у которого бывал в гостях.

До знакомства я воспринимал Кожинова как представителя обоймы литературных чиновников второго класса, вроде Куняева, Анненского, Золотусского, Сарнова, Виноградова, Урнова и т.д. Мне попадались его диалоги с коллегами в «Литературной Газете», впечатление они производили довольно гнетущее. Вроде ослабленного варианта «переписки» Астафьева/Солоухина с Эйдельманом. В советском пропагандистском театре более прогрессивные и более культурные взгляды полагались представителям национальных окраин, русским же отводилось позиция австралопитека, несущего миру свою аборигенскую правду: «белые спаивают водкой», «бумеранг сломался», «в сельпо кончились ириски».

При жизни я не воспринимал Кожинова всерьёз, масштаб его личности стал для меня ясен после смерти, и то постепенно. Увы, типично русская история.

В то же время лично Кожинов меня не раздражал, мы периодически встречались у него дома и мило беседовали на разные темы. Вадим Валерианович мне симпатизировал и сделал многое для публикации «Бесконечного тупика» - многое сравнительно с другими литераторами. Через пять лет безуспешных попыток издания, он порекомендовал меня текстильному фабриканту Паникину. Паникин заставил меня править свои рукописи и через год выделил небольшую сумму на издание. С точки зрения Паникина это была благотворительность. По нравам того времени она таковой и являлась.

С чьей-то лёгкой руки, кажется Анненского, стали говорить что я «ученик Кожинова», но это абсолютный абсурд. Как это ни кажется странным, наши отношения были диаметрально противоположенными.

Думаю, дело тут не во мне, а в Кожинове. Вадим Валерианович любил литературу и искренне восхищался людьми, которые казались ему талантливыми. Он много сделал для популяризации молодых или незаслуженно забытых авторов. Самый яркий пример – Михаил Бахтин. Со временем я понял, что в наших условиях это не элементарный профессионализм, а редкое свойство души и ещё более редкий талант литературного критика. Если говорить простыми словами, Кожинов был добрым и великодушным человеком. Человеком, ЛЮБЯЩИМ СВОЁ ДЕЛО. Характерное свойство советских людей – пренебрежение к своей профессии, иногда доходящее до ненависти. Кожинов любил литературоведение, был прилежным читателем и предметы его интереса, – писатели и поэты, - вызывали у него априорную симпатию.

Другое редкое качество Кожинова заключалось в том, что он был русским человеком, этой русскостью гордился, и был при этом человеком культурным. Никаким «черносотенцем» Вадим Валерианович конечно никогда не был, а всякого рода неудачные высказывания на этот счёт объясняются «плинтусовым» уровнем полемики на национальные темы. Ведь тогда астафьевско-эйдельмановское хамство считалось вершиной межэтнического диалога, беседами Сократа. Не был Кожинов и бытовым антисемитом, он был связан с еврейскими семьями родственными узами.

Думаю, его евреи раздражали из-за того, что он не был евреем, а евреев вокруг было очень много. Как китайцев в Хабаровске. Он мне признался, что после поступления на филологический факультет МГУ увидел вокруг одних евреев. У Кожинова элементарно не было русского собеседника, чтобы в разговоре не надо было подбирать слова («это не поймёт», «на это обидется», «а это ему будет неинтересно»). Он нашёл одного (кажется, Палиевского), они сели на лавочку посреди галдящего чайнатауна – поговорить. Так все годы учёбы и просидели.

Засилье евреев в гуманитарной области чувствовалось и в период моего студенчества. Но в 80-е годы ситуация была совсем другая. Русских училось очень много. Правда, евреи были в своей массе культурнее, из интеллигентных семей, а родителями большинства русских были рабочие и итээровцы. Это сказывалось на качестве. Но проблемы поиска собеседника уже не было.

Полагаю, что в наших диалогах я гораздо хуже относился к евреям. Для меня это были клоуны, а для него - мрачная и во всех смыслах неизбежная сила. К которой следует относиться с осторожностью, страхом и уважением, пускай невольным. Наверно так бы относился к евреям не еврей, по каким-то причинам выросший в городском гетто.

Кожинов любил историю и обладал качествами профессионального историка. Мы часто говорили с ним на исторические темы, но я быстро понял, что литератор в его рассуждениях перевешивает, и он совершенно некритически отдает приоритет письменным источникам, иногда явно легендарным. К тому же он в той или иной степени разделял евразийскую концепцию Гумилёва. Спорить на эти темы было утомительно, и я только отмалчивался, иногда вставляя саркастические реплики. Зато Кожинов отлично разбирался в эпохе, в которой жил – в истории СССР 30-70-х годов. Здесь личный опыт делал его интересным собеседником. По молодости я мало интересовался его рассказами, и никогда не расспрашивал, и не уточнял. Сейчас я вижу, что, может быть, старику хотелось иметь в моем лице доверенное лицо и рассказать напоследок «как всё было». Я это чувствовал и тогда, но по проклятой русской привычке всё откладывал и откладывал, пока он не умер - неожиданно быстро.

Кожинов был настоящим мужчиной, мужественным человеком и не любил жаловаться. Последние годы он был смертельно болен и это знал. Я этого не понимал.

С этой болезнью не была связана известная русская слабость Кожинова. Он страдал запоями, что ему ни по внешнему облику, ни по темпераменту, ни по общей культуре, ни даже по обстановке квартиры старого московского интеллигента совершенно не шло. В таком состоянии я его не видел, но однажды присутствовал при процессе «выздоровления». Мы беседовали о дипломатической карьере Тютчева, Кожинов говорил как обычно, только глаза блестели. Часы пробили полвосьмого и жена внесла блюдце со стаканом водки. Кожинов несколько смущённо произнёс «извините, Дмитрий Евгеньевич», выпил стакан без закуски не морщась, как воду, и не меняя интонации продолжил свои рассуждения. Это называлось «Вадим Валерианович выздоравливает», «Вадим Валерианович вышел на два стакана в день».

Большую часть времени Кожинов был «в завязке», но раз в год срывался, часто по вине ничего не подозревающих знакомых (друзья-то знали). В трезвом состоянии его иногда сносило на «тему» он мог долго и взахлёб рассказывать о каком-нибудь ярославском леснике, который замечательный человек и он с ним пил то, и это, и вот так. Всё это было совершенно неинтересно вообще, а уж мне тем более. Кожинов всегда тактично выбирал темы интересные собеседнику, но тут тема была сильнее рассказчика.

Такое же впечатление производил кожиновский сталинизм. О Сталине он говорил не то чтобы хорошо, но непропорционально много, часто переходя на изображение грузинского акцента. Интеллигенты моего поколения так же имитировали Брежнева, но для них это был мультипликационный персонаж вроде Винни-Пуха. Кожинов же стремился усмотреть в Сталине политика и даже интеллектуала. При этом на уровне сознания он прекрасно понимал, что это тиран и восточный идиот. Но мозг Кожинова попал под обработку пропагандистского аппарата тоталитарного государства и не мог не повредится. Неизвестно как бы я выдержал подобный промыв. Думаю так же.

Кожинов как-то спросил, почему мало Сталина в «Бесконечном Тупике», тогда как о Ленине написано с избытком. Я сказал, что во время формирования мой личности Сталин замалчивался. Его это удовлетворило, но он не мог понять, что в его время о Сталине говорили ненормально много, и это человек просто не очень интересный. Вроде Кадырова или Саддама Хусейна.

К вещам, портившим Кожинова, я относил также навыки литературного чиновника, которые он постоянно и весьма топорно применял в личных беседах. Например, вместо того, чтобы сказать «вы тут ошибаетесь и я с вами совершенно не согласен», он начинал: «я с вами совершенно согласен и по сути вы говорите абсолютно правильные вещи. Я всегда утверждал то же самое...» Когда Кожинов, вообще не склонный к лести, так говорил, надо было ждать неизбежного антитезиса и он, конечно, наступал, причём гораздо позже, чем этого бы хотелось собеседнику: «...НО, в данном конкретном случае...»

Это выглядело не излишней деликатностью, а раздражающим чиновничьем приёмом, особенно чувствительным в ситуации, когда эти приёмы были не нужны ни мне, ни Кожинову. Он конечно никогда мной не манипулировал, - речь шла просто о въевшейся привычке говорить на собраниях.

Позднее, немного соприкоснувшись с литературным бытом, я оценил насколько Кожинов был культурен и нетипичен для своей среды, иногда состоящей из откровенный невежд и негодяев.

Его поколение литературных критиков и публицистов в сущности оказалось бесплодным. Ну что все эти урновы-сарновы могли написать, дай им волю? Волю дали, и они замолчали, как рыбы. А Кожинов в девяностых выпустил несколько книг по истории России, и если бы не смерть и надвигающаяся старческая немощь, мог бы ещё плодотворно работать и десять лет, и двадцать. Ему было что сказать. О чём подумать. И куда расти.

Последний раз я говорил с Кожиновым незадолго до смерти. Был новый 2001 год. Он мне позвонил навеселе, поздравлял-восхвалял, я отшучивался и говорил снисходительно (ну, выпил человек, тем более на Новый год). Тогда он сказал, что говорит очень серьёзно, сейчас я этого не понимаю, что объяснимо несколько комичной ситуацией, но очень скоро я отнесусь к его словам иначе.

Меньше чем через месяц он умер. Вскоре я узнал, что он так же звонил некоторым общим знакомым, иногда после перерыва в несколько лет.

Выходит, он понимал, что скоро умрёт, и таким образом прощался с людьми, в чём-то ему близкими и дорогими.

Думаю, если бы Вадим Валерианович ненадолго вернулся в наш мир, то где-то в конце первого дня обязательно вспомнил о своём «Дмитрии Евгеньевиче», стал расспрашивать, как и что. То, что он узнал, его бы очень расстроило. По старой памяти он проецировал на меня опыт шестидесятников, ведь на его глазах так же начинали Битов, Аксёнов и тому подобные властители дум последующего двадцатилетия. В его восприятии я был человеком будущей России, молодым баловнем судьбы, перед которым раскрыты все горизонты. Надо только немного помочь, а дальше сама пойдёт. То, что промариновали до 30 лет, то, что была безвестная юность, это даже хорошо – «крепче будет»...

А дальше оказалось, что никакой России нет, а есть газовая труба. А Галковский в этом новом мире - жалкое полузабытое ничтожество.

Двадцать лет назад казалось, что Кожинов принимает меня за кого-то другого и действует по ошибке, как в комедии положений. Мы были слишком разные люди. А сейчас я понимаю, что Кожинов это и был мой успех и признание, мой благодарный читатель...

Всё сбылось и надо быть признательным судьбе за эту удивительную, неправдоподобно русскую случайность. Всё остальное – унылая мексиканская закономерность.

Что Вас привлекло в этом "мемуаре"? Что Кожинов по словам Галковского очень ценил Галковского?
Меня привлекли живые воспоминания о Кожинове, который очень дорог также и мне лично.
Да, живенько так получилось.